— Тебе это вряд ли должно импонировать. Читал я его романы.
— И как?
— Замнем этот разговор, Сережа.
— Почему?
— Замнем.
— Нет, ты не увиливай. Я хочу знать правду. Все как сумасшедшие расхваливают книги Черноморцева-Островитянина, написанные по моей подсказке. А ты говоришь «замнем». Так ли уж это плохо?
Его голос изменился, стал почти просящим:
— Не совсем же безнадежно? Верно, Валя? Другие же пишут куда хуже, но им прощают. Только моему Черноморцеву-Островитянину… Особенно литературные критики.
— Черноморцеву-Островитянину, не тебе.
— Это почти мне. Я же его консультирую. Нет, не хитри, Валя, выкладывай правду-матку…
— Я тебя не понимаю, Сережа. Ты почти как бог. Ты мог превратить меня в реку и убедить, что это не в самом деле, а только метафора. Но, диктуя этому семидесятилетнему простаку, разве ты не мог подсказать что-нибудь оригинальное, не похожее на других? Разве ты…
— Я старался не выделяться, быть похожим… Это называется скромностью, Валя.
— Дешевка и банальность — это еще не скромность.
Он обиделся на меня, В нем заговорило литераторское, самолюбие, в конце концов он был соавтор.
— А гонораром делится с тобой этот облагодетельствованный тобой автор?
— За кого ты меня принимаешь! Мне вполне хватает и той зарплаты, которую я получаю в магазине. Частенько премируют.
— А все-таки, кто ты? Он рассмеялся.
— Довольно. — Он зевнул и потянулся. — Хочу спать.
— До завтра, — сказал я, вставая.
— До завтра? Нет. Надо повременить несколько деньков. Чтобы ты, Валя, мог себя подготовить.
— К чему?
— К чему? Лучше замнем, употребляя твое милое словечко.
— А все-таки, Сережа?
— Мало ли к чему? К встрече с тем, что на вашей неторопливой и погруженной в обыденность планетке считается невозможным.
15
Серегин продолжал свой рассказ.
— И эта встреча состоялась. Он, как и в прошлый раз, открыл ящик письменного стола, достал аппаратик, похожий на электрическую бритву, и посмотрел на меня испытующим взглядом исследователя или врача.
— Ничего, Валя, — сказал он. — Ничего. Пустяк. Нечто вроде затянувшегося сеанса двухсерийной картины по сценарию Черно-морцева-Островитянина. Выдержишь?
Он рассмеялся.
— Если быть точным, это больше похоже на просмотр материала на киностудии… Но давай приступим к делу.
Грусть охватила меня. Все, что я знал и любил, вдруг отделилось на тысячу световых лет. Между мной и родиной бездна. Как это бывает только во сне, когда к твоей жизни присоединяется чья-то чужая; я вспоминал с тоской… Там, бесконечно далеко, остались жена и двое детей. И мне никогда не увидеться с ними. Слишком велико и бездонно расстояние.
Доносится музыка. Симфонию исполняет невидимый оркестр: голоса птиц и грохот водопада.
Молодая женщина подходит ко мне.
— Как ты похудел, милый, — говорит она. — Взгляни в зеркало. Она протягивает мне крошечное ручное зеркало. Оно живое и прозрачное. Маленькое лесное озеро, охваченное рамкой из металла.
Я смотрю, и лицо мое колеблется, отраженное в синей воде этого странного живого зеркала, на дне которого плавают рыбы.
— Кто ты? — спрашиваю я.
— Твоя жена Недригана. А кем стал ты, милый? И как ты умудрился за эти несколько дней забыть меня?
— Я никогда не был женат.
— Вот как? А двое детей, которых ты решил оставить не дне безмерных пространств, собираясь в эту экспедицию, ты о них забыл? Догадываюсь, ты приучаешь себя к мысли, что у тебя нет семьи. Расстояние должно ее отобрать у тебя.
— Я никогда не был женат.
— Значит, ты приучаешь себя к мысли, что ты не вернешься?
— Нет, — ответил я. — Я вернусь.
— Ты вернешься, дорогой. Мы будем ждать тебя годы и десятилетия. Ты должен вернуться.
Я встал и пошел за ней.
На стене висела картина. Я задержался возле нее. Это был кусок живой природы, кусок мира, вставленного в рамку. В раме шумела роща, бушевали зеленые ветви, охваченные ветром. Я сначала подумал, что смотрю в окно. Но окно дало бы ощущение дали, вырезанной в стене и в живом пространстве природы. А рядом было совсем другое. Роща была здесь, во мне, и рядом, вставленная в раму, как то лесное озеро, в которое я только что смотрелся.
— Ты прощаешься с вещами, милый. Я понимаю. Но почему у тебя нет для меня слов, которые мне захочется вспоминать, когда ты будешь далеко? Ну, скажи что-нибудь!
Я молчал. Сознание безумной утраты охватило меня, словно за возможность участия в экспедиции я расплачивался всем, что было дорого мне, — семьей, обществом, историей, наконец, всей биосферой планеты.
Вот она, биосфера, в раме картины, роща, которую я не смогу захватить с собой.
— Милый, — услышал я, — все эти дни ты был занят подготовкой к исчезновению. Извини, что я так называю экспедицию на далекую планету, где есть нечто сходное с нами и где, по предположениям наших ученых, действительность разумна и разум действителен. Но я почему-то боюсь этого разума, хотя есть и нечто пострашнее — это безмерные пространства, которые поглотят тебя. Дорогой, в нашем распоряжении были годы, но они ушли, и сейчас остались считанные минуты. Хочешь, остановим время, замедлим его течение, чтобы обмануть напряженные чувства? Лучше не надо? Но что же ты молчишь?
Я молчал не от сознания всей драматичности этих минут перед разлукой, которая должна продлиться слишком долго, а от другого — от нелепого сознания, что я здесь посторонний и меня принимают за кого-то.
Потом все это кончилось, оборвалось. Я снова был рядом с Сережей возле стола, где стояла бутылка с коньяком.
— Это было со мной? — спросил я.
— Нет, это было со мной, а не с тобой. Валя.
— А где это было? — Замнем, Валя. На время замнем. Представь себе, что. ты просматривал материалы.
— Фильма?
— Нет, Валя, не фильма, а кусок моей жизни.
16
Я верил и не верил. И когда Серегин ушел от меня, я почувствовал ревность. Это была нелепая ревность, нелогичная, абсурдная. К кому, к чему я ревновал своего аспиранта? К тому, что его, а не меня выбрала иная действительность для интимного контакта. Меня же она только поманила, играя изображением, то исчезавшим, то появляющимся снова. Меня да еще лейтенанта милиции.
Он оказался легок на помине. Я услышал звонок, а затем голос, что-то объяснявший домработнице Насте.
Настя вызвала меня.
— К вам, — сказала она, и лицо ее выражало уж слишком много чувств.
— Кто?
— Этот, — ответила она. — Из милиции.
Лейтенант стоял в прихожей и опять рассматривал репродукцию с картины Ван-Гога «Ночное кафе».
— Любите живопись? — спросил я.
— Интересуюсь.
Я попросил лейтенанта пройти в кабинет, где еще висело облако дыма, оставленное только что ушедшим и беспрерывно курившим Серегиным,
— Извините, если помешал, — сказал лейтенант. — Я все насчет того же. Насчет нарушителя порядка.
— Порядок, насколько понимаю, нарушил я?
— Вы? Нет. Сомневаюсь. Я насчет случая с рисунком. Было это или не было?
— А вы как хотели бы? Было или не было?
— Жизнь не всегда считается с нашими желаниями. Но не в этом дело. Я доложил начальству. А вышло плохо. Не поверили. И направляют на освидетельствование к невропатологу. Ясно? «Переутомился ты, Авдеичев», предполагают. Нелишне было бы с вашей стороны подтвердить факт.
— Вам не поверили. Почему, думаете, мне поверят?
— Вы крупный ученый. Специалист. А мой начальник очень уважает ученых. Это раз. Крупных специалистов. Это два, В третьих…
— Чего же вы хотите от меня?
— Хочу, чтобы вы зашли к начальнику нашего отделения майору Евграфову Павлу Николаевичу и подтвердили насчет этого рисунка.
— Вы ставите меня в нелегкое положение. Современные люди верят только неопровержимым фактам. А Павел Николаевич и по своему положению не может быть слишком доверчивым.