— У вороны яйцо запрограммировано иначе, — возразил Лошадь. — Сложнее.
— Ну, не знаю, — глубокомысленно отозвался Пес. — Создать из рыбьей чешуи перья тоже было непросто. А ведь эволюция быстро совершилась! Жу не захочет этим заняться, но в вороньем яйце, может быть, и до сего дня живет крошечный археоптерикс? Сапиенсы убеждены, что они все знают. А для меня чем больше что-нибудь знаешь, тем сильнее хотелось бы это понять,
пробормотал вдруг он.
— Что это? — спросил Лошадь.
— Какая-то старая песня.
— Теперь давно нет асфальтовых дорог.
— Я знаю.
— Послушай, ты уже совсем разучился лаять? Только говоришь и говоришь?
— Нет, еще могу.
И в подтверждение Пес поднял морду к бледному небу, где давно потухли искусственные луны и стал невидим зеленый игольчатый луч. Только старая Луна, совсем опустившись к горизонту, сияла все тем же теплым тихим светом.
Раздался высокий надрывный звук волчьего воя. Что-то сжалось внутри Бывшего Пса; он пытался возродить в себе ощущение бесконечно далекого… Время остановилось.
Внезапно обоих словно ударило током: у дверей лаборатории стоял Сапиенс.
— В чем дело? — спросил он утомленно. — Разве изменен режим суток? Почему вы здесь?
Первым опомнился Бывший Пес. Он деланно зевнул и потянулся.
— Видишь ли, Сапиенс, — небрежно сказал он. — Сегодня полнолуние, и я захотел проверить, сохранился ли у меня атавистический инстинкт.
— Ну, и?..
— Есть, но уже приходится снимать внутренние тормоза, чтоб полаять. Архаический способ передачи информации!
Сапиенс бледно усмехнулся…,
— Опыты надо согласовывать со мной, — сказал он, уже оборачиваясь к другому. — А ты?
— Я?!.. Рыжая шерсть взмокла от напряжения.
— Что такое? — протянул Сапиенс, зорко и холодно глядя на него. — Почему ты так волнуешься? Опять неразумная трата эмоций на сущие пустяки?
Он протянул руку, и гибкие, чуткие, бесконечно сдержанные и абсолютно бесстрастные пальцы прикоснулись к задрожавшей шкуре.
— Ты стал слишком нервным. Может быть, тебе не на пользу тишина здешнего места? Что ты скажешь, если я отошлю тебя на время в Большой Круг?
— Это ни к чему, Сапиенс, — поспешно вмешался Пес, с тревогой и жалостью глядя на своего товарища. — Думаешь, ты выглядишь лучше, когда по утрам выходишь из своей лаборатории? У Лошади такое же право напрягать нервную энергию во имя поставленной цели.
— Цели? Это любопытно, — пробормотал Сапиенс. На мгновенье зрачки его вспыхнули, но утомление пересилило, веки опустились на глаза.
— Я пойду лягу, — сказал он вяло. — Принимайте сигналы и следите за натяжением плазмы в аппарате Ф-18. Напомните мне об этом разговоре. Может быть, произошел перескок сразу на два порядка? Мы поговорим.
Бывший Лошадь смотрел ему вслед: узкая спина, легкая скользящая походка…
— Если бы с ним можно было говорить, — прошептал он. Ах, если б только с ним можно было говорить! Пойди, проследи, выпьет ли он хоть свой стакан перед сном?
Бывший Пес, свесив голову, молча двинулся за Сапиенсом. Лошадь остался посреди двора один.
Всходило солнце. Хотя в горах еще витала призрачная пелена, но сквозь нее уже проступало желтоватое тело камня. На пластиковой тропинке исчезали следы ушедших. А по обе стороны воскресающая молодая трава светилась весенней зеленью,
пробормотал Бывший Лошадь. Дальше вспомнить он уже ничего не мог.
Юрий Лоцманенко
БЕЛЫЙ, БЕЛЫЙ КАШТАНОВЫЙ ЦВЕТ
Сорокин тщательно прикрыл за собой дверь. Крупное лицо его было устало и неприветливо, казалось, он чем-то озабочен. Он подошел вплотную к панели моих оптических рецепторов, поздоровался, пытаясь изобразить беззаботную улыбку.
— Доброе утро!
Сквозь зеленовато-голубую портьеру сочился свет майского утра, светильники еще не выключили, и в этом странном освещении долговязая фигура Сорокина выглядела почти фантастически. Как всегда изысканно одетый, подтянутый, с незнакомыми морщинками в уголках глаз, он и сейчас был верен себе здороваясь, вежливо склонил голову.
— Как вы себя чувствуете?..
Сорокин помолчал минуту, ждал ответа. Потом придвинул стул, устроился напротив меня, закурил. Я сразу узнал марку сигарет — «Прима», его излюбленные. Сколько помню, Сорокин всегда курил «Приму», подчеркивая постоянство привычки. Это была одна из придуманных им традиций, предназначенная в большей мере для окружающих, чем для себя. Двумя пальцами он держал ореховый мундштук, тоже традиционный, и внимательно следил за волнистой струйкой дыма.
— Вы меня слушаете?
Удивительно — времени прошло немало, а я никак не могу привыкнуть к этому «вы». Я понимаю, что Володька Сорокин, веселый, насмешливый собеседник и неистовый спорщик, отчаянный счастливчик и фантазер, самый близкий мой друг Володька остался там, далеко, по другую сторону моего «я». Там, где цветет сирень, где быстроногие девчата спешат вдогонку за солнцем, где таинственными огоньками подмигивают приборы нашей лаборатории… там, далеко. В двух шагах от неестественно чистой и пустой комнаты. Я понимаю все, только трудно слышать Володькин голос, его отчужденное «вы»…
— Я слушаю.
Мне бы сказать: «Ну, что за разговоры, всегда рад тебе, Вовка!» — но я не имел на это права.
— Сегодня вторник, я давно не заходил… к вам. — Сорокин говорил приглушенно, будто в комнате, кроме него, находились люди, и он не хотел им мешать. — Есть новости. Тищенко защитил кандидатскую, все прошло удачно. Правда, Марчук — вы же знали Марчука — высказался против слишком сложной системы кодирования и голосовал против, но остальным идея Тищенко понравилась. Особенно Секечу из нейрофизического. Он официально предложил Тищенко доцентуру. Везет же людям!..
Сорокин приподнялся и стряхнул сигаретный пепел в пепельницу — рапану. Когда-то, вскоре после моего эксперимента, он принес эту пепельницу сюда и положил на блестящий пустой столик; чувство меры изменило ему тогда. Ведь он приходил и опять исчезал за дверью в своем настоящем мире, а пепельница оставалась рядом со мной.
— Зинченко теперь будет работать в нашей группе. Он чудесный парень, золотые руки. У него новое увлечение — коллекционирует анекдоты, недавно такой выдал — Куликов до сих пор смеется. А вообще у нас после смерти Бориса стало как-то пусто… да что это я несу, вы же… А Зинченко действительно замечательный парень.
Сорокин рассказал, что решено изменить тематику лаборатории, пожаловался на лаборантку Маричку, разбившую — как нарочно! — дефицитный криотрон. Новости были интересные, но я чувствовал: Сорокин чего-то недосказывает.
Напоминание о Зинченко, принятом в лабораторию на мое место, не тронуло меня. За это долгое время я успел привыкнуть к необъяснимому парадоксу и воспринимал его, как говорят, диалектически. Сейчас я слушал Сорокина просто внимательно, не больше, терпеливо ожидая, когда он расскажет ту, главную новость, которой, возможно, вовсе и не было.
Время текло незаметно. Сорокин, похоже, исчерпал запас новостей и посмотрел на часы. Подошел к выключателю, погасил светильники, аккуратно раздвинул портьеры.
— Каштаны совсем расцвели… Открыть окно?
— Да, спасибо.
В комнате заиграло солнце, но морщинки в уголках глаз Сорокина не исчезли. Он снова вытащил сигареты, не закурил, просто грыз свой традиционный мундштук.
— Ну, я пойду… Нужно закончить опыт, — сказал он почти спокойно.
— До свиданья.
Сорокин приоткрыл дверь, постоял молча, потом нерешительно обернулся. Лучики-морщинки в солнечном свете выглядели совсем чужими.