— Да, вот что… — он смотрел в сторону, — вы знаете, я… Мы с Таней решили пожениться. Ты прости меня, Борис. Впервые он назвал меня бывшим моим именем.

Вечно ему не хватало одного дня. Когда грозовой тучей надвигалась сессия, Володька сдавал последний зачет одновременно с первым экзаменом. Честно говоря, Сорокину отчаянно везло, и везенье это было до непристойности постоянно. Все мы бешено завидовали непоколебимому его счастью, в Сорокин воспринимал это как должное. Он фанатически верил в свою звезду.

Однажды Володька пришел в общежитие в первом часу ночи. На завтра был назначен нелегкий экзамен, принимал его Куницкий — сухой, педантичный и не всегда справедливый преподаватель. Не удивительно, что мы далеко за полночь засиделись за конспектами и учебниками. Искренняя студенческая ненависть к доценту Куницкому воодушевила нас на подвиг.

— Честь труду, зубры! — приветствовал нас Володька. Я ни минуты не сомневался, что девчонка-второкурсница, которой Володька как раз закрутил голову, «завалит» завтра очередной экзамен. Однако сам-то Володька победит Куницкого, уж это было точно. Нахал даже не разделял нашей пламенной ненависти к Роботу Куне, как прозвали студенты не в меру ехидного преподавателя. Счастье всегда лежало у него в кармане.

Володька разделся и тоже засел за учебники. Формулы, видно, не лезли ему в голову, да и мне они осточертели. Как обычно перед экзаменом, невероятно хотелось спать. Минут десять мы молча листали страницы, лишь Сашка Сабодаш трудолюбиво исписывал микроскопическими буквами узенькие бумажные гармошки готовил «шпоры». Володька зевнул и с дьявольской вежливостью обратился ко мне.

— Тебя не затруднит, Боря, поспрашивать меня о чем-нибудь из этой муры? он небрежно щелкнул мизинцем по раскрытому учебнику. — Положительно кажется, что я уже готов.

Я задал из любопытства несколько вопросов. Володька ничего не знал, это было ясно. Такая новость немного обескуражила нахала, он снова зашелестел страницами. Но мужества хватило ему ненадолго.

— Этот билет мне не попадется, — вслух решил он. — Главное для успешной сдачи экзаменов — чистая голова. Спокойной ночи, зубры!

Володька молниеносно сбросил одежду и ужом скользнул под одеяло. Угрызения совести не мучили его, через две минуты он спал сном новорожденного.

И действительно, на следующий день Куницкий записал в матрикул Владимира Сорокина «хор». А бедного Сашку с позором выгнал, конфисковав безупречно спрятанные шпаргалки.

В отличие от Сорокина, я был застенчивый и довольно тихий парень. Мгновенные и язвительные Володькины каламбуры иногда приносили ему победу в наших бесконечных спорах, однако чаще последнее слово оставалось за мной. Ему недоставало стойкости, упорства, и Володька знал об этом. «Ты медведь, — шутил он, — ты обязан до конца дней своих продираться сквозь заросли, и обязательно прямо. А если встретишь толстый ствол на пути, долго будешь раздумывать, с какой стороны его обойти…» И все же в наших отношениях Сорокин был старшим. Мне даже нравилось это, ведь я любил Володьку, знал, что он настоящий друг и никогда не предаст. Он мог вспыхнуть вдруг как спичка, наговорить всякой ерунды, но всегда имел мужество откровенно признать ошибку. Одного не прощал Сорокин никому и никогда — глупости. Что же, возможно, он был прав.

Учился Сорокин очень неровно, увлечения его проходили быстро, правда, появлялись они еще быстрее. Но к последнему курсу он взялся за ум и блестяще защитил диплом. Нам предложили работу в лаборатории Куликова, и это был один из тех редкостных случаев, когда повезло не только Сорокину, но и мне.

Лет на шесть старше меня, Куликов работал уже над докторской диссертацией. Поначалу он показался мне фанатиком, потому что не выходил из лаборатории иногда по двое суток. Но за сравнительно короткий срок он успел убедить и меня и особенно Сорокина, что для исследователя (настоящего исследователя, подчеркивал он) такой способ работы — самая обыкновенная вещь.

Лишь здесь, в лаборатории, я увидел, как умеет работать Сорокин. Интерес к творчеству вспыхнул у него внезапно, как всегда, но, к моему удивлению, не исчезал. Конечно, Володька оставался Володькой, самоуверенность его не уменьшилась ни на грош. Он частенько уклонялся от тщательно разработанной Куликовым методики, ставил незапланированные опыты, чтобы проверить собственные предположения, громко и подолгу ругался с Куликовым, обвиняя того в исследовательской слепоте. Но Куликов был упрям и каждый раз возвращал Володьку на путь истинный. Опыт у него был немалый, своих идей тоже не занимать, не хватало Куликову лишь двадцати четырех часов земных суток.

— Он безусловно гений, — говорил мне Володька после очередного крупного разговора (Куликов только что объяснил, в чем ошибается Сорокин, а Володька был вынужден принять его аргументы). — Он гений, но… давай все же попробуем…

Мы жили теперь в общежитии научно-исследовательского института, вдвоем в небольшой комнате, и по старой студенческой привычке у нас все было общее: книги, еда, даже туфли. Частной собственностью осталась только одежда, так как пальто Сорокина было мне до пят; Володька стал еще длиннее, метра два ростом, и не играл в сборной по баскетболу лишь потому, что давно отдал свое сердце плаванию.

Впрочем, не одному плаванию принадлежало Володькино сердце. Мы оба засматривались на голубоглазую Таню, программистку из девятой лаборатории нашего института. Откровенно говоря, мне вовсе не хотелось, чтобы Володькино увлечение на этот раз оказалось серьезным. Меня же как потенциального соперника Володька во внимание не принимал — все преимущества, естественно, были на его стороне. Я до сих пор не знаю, почему Таня избрала меня, а не Сорокина. Почему Володькино непобедимое счастье изменило ему тогда?

… Открытое Сорокиным окно впитывало майский день. Каштаны давно расцвели, тысячи белых свечек отражали солнечные лучи. Ветерок раскачивал ветви и осторожно опускал белые лепестки на асфальт, украшая прически деловито спешащих или прогуливающихся людей. На тротуаре детвора затеяла игру в классы. Расчерченный на квадраты асфальт подобрел и размяк под теплыми лучами, а может, оттого, что на нем неровными печатными буквами дети написали «небо», и рядом, под кружочком — «солнце». Каштановые лепестки все плыли вниз, словно снег… … Снег был ослепительный, молодой, звонкий. Январь не пожалел снега хватило и городу, и лесу. Две бесконечные волнистые полосы легли среди сосен. Первыми лыжню проложили двое, оставили голубые полосы в белом безмолвии и исчезли,

— Таня!.. аня…

— Догоняй!.. ай… ай…» Сейчас я догоню тебя и понесу на руках. Хочешь, подарю тебе эту белую землю, и небо, и солнце? Быстрее, лыжи, сильные руки не устанут нести свое счастье!

— Люблю!.. лю… лю…

Почему не знал я раньше, где ты, моя единственная?

— Борис, Боря, Борька… Люблю!..

Сосны дарят нам драгоценные самоцветы. Стряхни их с ветки — они падают к твоим ногам белыми лепестками снежинок. Возьми их полные ладони — там солнечная голубень, безоблачное небо. Ослепительный день! Январь или, может, май?…» Май. Каштаны давно расцвели.

Наша работа приближалась к стадии генерального эксперимента. Куликов вконец изнервничался, похудел, работал днем и ночью, совсем загонял сотрудников. Всегда сдержанный, корректный, он за последние месяцы стал раздражительным и нечутким, не выносил самой незначительной критики. Володьку выругал за небрежно проведенный опыт, выругал жестоко и несправедливо, обвинив его в прошлых и даже будущих просчетах. Вместо извинения Куликов навалил на Сорокина уйму работы, досталось и мне. Как на грех, несколько контрольных опытов вышли очень неудачно. Быть может, именно это и натолкнуло меня на некоторые соображения, принципиально расходящиеся с безупречно продуманной Куликовым системой. Мне не хватало еще знаний и опыта, чтобы более или менее убедительно обосновать свои допущения, но подсознательно я был уверен в правильности самой идеи.