— И еще, — добавил портье, — вас тут искал один джентльмен. Некий мистер Хаббел. Из журнала «Тайм». Он пользовался нашим телексом.

— Если он придет снова и будет меня спрашивать, скажите, что меня нет.

— Ясно. Bonne nuit, monsieur[13].

Рудольф нажал кнопку лифта. Он собирался позвонить Жанне, пожелать ей спокойной ночи, попытаться объяснить, как она помогла ему, вслушаться в ее низкий, хрипловатый чувственный голос и заснуть, вспоминая о прошедшем, чтобы увидеть во сне что-нибудь приятное. Теперь об этом нечего было и думать. Тяжело ступая и чувствуя себя старым, он вошел в кабину лифта, поднялся на свой этаж и почти бесшумно отворил дверь в номер. Свет горел и в гостиной, и в комнате Джин. После убийства Тома она боялась спать в темноте.

— Рудольф? — окликнула она его, когда он проходил мимо ее двери.

— Да, дорогая, — вздохнул Рудольф. Он так надеялся, что она спит. Он вошел в комнату. Джин сидела в постели и смотрела на него. Автоматически он перевел взгляд на стол в поисках стакана или бутылки. Ни стакана, ни бутылки, и по лицу видно, что она не пила. Старой она выглядит, подумал он, старой. Изможденное лицо, погасшие глаза и кружевная ночная сорочка — такой она должна бы стать через добрых сорок лет.

— Сколько сейчас времени? — резко спросила она.

— Четвертый час. Тебе пора спать.

— Четвертый час? Не кажется ли тебе, что рабочий день консульства в Ницце несколько растянут?

— Я решил сегодня вечером отдохнуть, — сказал он.

— От чего?

— От всего, — ответил он.

— От меня, — с горечью констатировала она. — Это уже вошло в привычку, правда? Стало образом жизни?

— Может, мы отложим обсуждение до утра? — спросил он.

Она потянула носом.

— От тебя пахнет духами. Это мы тоже обсудим утром?

— Если угодно, — ответил он и направился к выходу. — Спокойной ночи.

— Не закрывай дверь! — крикнула она. — Пусть все пути к бегству будут открыты.

Он не закрыл дверь. Плохо, что он не чувствует к ней жалости.

Через гостиную он прошел к себе и закрыл за собой дверь. Потом отворил дверь, ведущую из его комнаты в коридор, и вышел. Ему не хотелось объяснять Джин, что он должен повидаться с Гретхен по делу, которое его сестра считает неотложным.

Номер Гретхен был дальше по коридору. Рудольф шел мимо туфель, выставленных для чистки. Европа, того и гляди, станет коммунистической, а бедняки по-прежнему каждую ночь с двенадцати до шести чистят чужую обувь.

Не успел он постучать, как Гретхен тотчас открыла. На ней был светло-голубой махровый халат, почти такого же цвета, как платье Жанны. Маленькое бледное лицо, темные волосы и сильное стройное тело делали ее удивительно похожей на Жанну. Как все в мире одинаково. Эта мысль пришла ему в голову впервые.

— Входи, — сказала она. — Если бы ты знал, как я беспокоилась! Где ты был?

— Долго рассказывать, — ответил он. — Может, подождем до утра?

— Нет, не подождем, — ответила она и, закрыв дверь, тоже потянула носом. — От тебя божественно пахнет, братец, — усмехнулась она. — И вид у тебя такой, будто ты только что переспал с женщиной.

— Я джентльмен, — сказал Рудольф, стараясь обратить ее слова в шутку. — А джентльмены подобные вещи не обсуждают.

— А дамы обсуждают, — сказала она. Есть в Гретхен все-таки что-то вульгарное.

— Хватит об этом, — сказал он. — Я хочу спать. Что у тебя такое важное?

Гретхен упала в большое кресло, словно ноги у нее подкосились от усталости.

— Час назад мне звонил Дуайер, — ровным тоном объявила она. — И сказал, что Уэсли в тюрьме.

— Что?

— Уэсли в тюрьме в Канне. Он затеял драку и чуть не убил человека пивной бутылкой. А потом ударил полицейского, и полиции пришлось его утихомирить. Ну как, достаточно это для тебя важно, братец?

4

Из записной книжки Билли Эббота (1968):

«Сегодня в Брюсселе были волнения и рвались бомбы. И все из-за того, что, по мнению фламандцев, их дети должны обучаться на родном языке, а не на французском и что названия улиц должны быть написаны на обоих языках. В наших армейских подразделениях негры тоже поговаривают о том, чтобы устроить мятеж, если им не разрешат носить традиционную африканскую прическу. Люди готовы ПО ЛЮБОМУ ПОВОДУ растерзать друг друга. По этой причине, как ни грустно такое констатировать, я и ношу военную форму, хотя не имею ни малейшего желания причинить кому-либо вред, и, на мой взгляд, люди могут говорить на любом языке: на фламандском, баскском, сербскохорватском или на санскрите. Я только скажу „превосходно“.

Может, у меня не хватает характера?

Наверное. Если ты человек сильной воли, то тебе хочется подчинить все и всех вокруг себя. А тех, кто не говорит на твоем языке, подчинить трудно, и человек с характером начинает сердиться, как, например, американские туристы в Европе, которые принимаются кричать, когда официант не понимает, чего от него требуют. В политике же вместо крика используются полиция и слезоточивый газ.

Моника знает немецкий, английский, французский, фламандский и испанский. Говорит, что умеет читать и по-гэльски. Насколько я могу судить, в душе она такая же пацифистка, как и я, но ведь она — переводчица в НАТО, и по долгу службы ей приходится изрыгать страшные угрозы одних воинственно настроенных деятелей в адрес других воинственно настроенных деятелей.

Мы провели целый день в постели.

Время от времени мы это делаем».

Когда Рудольф подъехал на такси к зданию каннской префектуры, Дуайер уже ждал его. Лучше приехать на такси, решил Рудольф, чем на собственной машине. Он боялся, что, если явится в полицейский участок и начнет требовать освобождения племянника, у него могут взять пробу на алкоголь. Дуайер стоял, прислонившись к стене, и, несмотря на свой толстый свитер, дрожал, а лицо у него было зеленовато-бледным в жидком свете горевших перед входом в префектуру фонарей. Рудольф вылез из такси и посмотрел на часы. Пятый час. Улицы Канна были пусты — все, кроме него, либо закончили свои дела, либо отложили их до утра.

— Слава богу, вы здесь, — сказал Дуайер. — Ну и ночка, черт бы ее побрал!

— Где он? — сдержанно спросил Рудольф, стараясь успокоить Дуайера, который, судя по его лицу и по тому, как он тер костяшки пальцев одной руки о ладонь другой, мог в любой момент впасть в истерику.

— Там у них. В камере, наверное. Они не дали мне с ним повидаться. Я туда войти не могу. Они предупредили, что, если я еще раз туда сунусь, меня тоже посадят. Говорить с французской полицией — все равно что с Гитлером, — горько заключил Дуайер.

— Как он? — спросил Рудольф. Глядя на съежившегося от холода Дуайера, он тоже почувствовал озноб. Он был в том же костюме, что и днем, и, уходя из отеля, позабыл захватить с собой пальто.

— Как сейчас — не знаю, — ответил Дуайер. — Когда его притащили, он был почти в порядке, но ведь он ударил полицейского, и, что они потом с ним сделали, одному богу известно.

Нет ли тут поблизости кафе, подумал Рудольф. Просто чтоб было светло и можно было погреться. Но на узкой улице он увидел только неяркие пятна фонарей.

— Не беспокойтесь. Кролик, — мягко сказал он. — Я сейчас попробую все уладить. Но сперва расскажите мне, что произошло.

— Мы решили поужинать в городе, — начал Дуайер таким тоном, словно Рудольф его обвинял и требовал доказательств его невиновности. — Разве можно было в такой вечер оставить парня одного, как по-вашему?

— Конечно, нет.

— Мы выпили. Уэсли обычно пил вино с нами, с отцом и со мной. Отец наливал ему как взрослому, мы забывали, что он еще мальчишка… Вы ведь знаете, во Франции… — Он замолк, словно из-за этой бутылки вина, выпитой вместе с Уэсли в антибском ресторане, его опять принялись обвинять во всех смертных грехах.

— Знаю, — сказал Рудольф, стараясь не выказывать раздражения. — И что потом?

вернуться

13

спокойной ночи, мсье (франц.)