— Я выйду здесь. Мне надо кое с кем повидаться. — Оба знали, что он пойдет в кафе и напьется и что ему хочется остаться одному. — Вы еще не уезжаете?

— Пока нет, — ответил Рудольф. — Неделя, наверное, уйдет на всякие дела.

— Тогда, значит, увидимся, — сказал Дуайер и вошел в кафе. Он расстегнул воротничок рубашки, сорвал с себя галстук и, скомкав, сунул в карман.

Рудольф включил зажигание. В кармане у него лежало письмо от Жанны. Она приедет в «Коломб д'Ор» к обеду и может встречаться с ним на этой неделе ежедневно. В Париже снова заняты войной, писала она.

Когда погасло табло «Пристегните ремни» и самолет, пролетая над Монте-Карло, взял курс на запад, Уэсли достал из конверта фотографии и принялся их рассматривать. Он не заметил, как мать перешла через проход и склонилась над ним. Увидев в его руках фотографии, она нагнулась и выхватила их.

— Тебе они больше не понадобятся, — заявила она. — Бедный малыш, как много тебе предстоит забыть.

Он не хотел ссориться с ней — еще слишком рано, — потому ничего не ответил и только смотрел, как она рвет фотографии, роняя клочки на пол. Она, видно, любительница поскандалить. Значит, в Индианаполисе скучать не придется.

Он взглянул в иллюминатор и увидел, как внизу медленно отодвигается, уходя в синее море, его любимый зеленый Антибский мыс.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Из записной книжки Билли Эббота (1969):

«В НАТО много говорят о перемещенных лицах: о польских немцах, о восточных и западных немцах, о палестинцах, об армянах, о евреях из арабских стран, об итальянцах из Туниса и Ливии, о французах из Алжира. А будут говорить, несомненно, еще больше. О чем беседовать военным, которые спят и видят, как бы развязать войну?

Мне пришло в голову, что я принадлежу к перемещенным лицам, ибо нахожусь далеко от дома, начинен сентиментальными и, несомненно, приукрашенными временем и расстоянием воспоминаниями о счастливой и радостной жизни на родине, не испытываю лояльности к обществу (то есть к армии Соединенных Штатов), в котором проходят годы моей ссылки, хотя оно кормит и одевает меня, а также платит мне куда больше, чем я при моих весьма скромных способностях и полном отсутствии честолюбия сумел бы заработать в своей родной стране.

У меня нет привязанностей, а это значит, что я вполне способен на подлость. Моя привязанность к Монике — чувство в лучшем случае временное. Случись перемена места службы — полковника, к примеру, переводят в часть, расквартированную в Греции или на Гуаме, а ему желательно и там иметь хорошего партнера по теннису; либо по приказу из Вашингтона, где и понятия не имеют о моем существовании, происходит передислокация воинских подразделений, либо, наконец, Монике предлагают более высокооплачиваемую работу в другой стране, — и все будет кончено.

Кстати, наши отношения могут прекратиться и сами по себе. В последнее время Моника стала раздражительной. Все чаще и чаще приглядывается ко мне, что ничего хорошего не сулит. Только абсолютно слепой эгоист может надеяться, что это пристальное внимание вызвано грустью при мысли о возможности меня потерять.

Если мы с Моникой расстанемся, я заберусь в постель к жене полковника».

Билли Эббот, в штатском костюме, вышел под руку с Моникой из ресторана на Гранд-плас в центре Брюсселя, где они только что превосходно поужинали. Настроение у него было отличное. Правда, заплатить пришлось порядочно — во всех путеводителях ресторан этот значился как один из лучших, — но на такой ужин не жалко потратиться. К тому же днем в паре с полковником он выиграл на корте шестьдесят долларов. Полковник обожал теннис, старался играть каждый день не меньше часа и, как подобает выпускнику Уэст-Пойнта, проигрывать не любил.

Полковник видел игру Билли, когда Билли был всего лишь капралом, и ему пришлась по душе его манера. Билли действовал так хладнокровно и хитроумно, что побеждал противников, обладающих куда более сильным ударом. Кроме того, подвижный Билли в парной игре мог контролировать три четверти площадки, а именно такой партнер и требовался сорокасемилетнему полковнику. Поэтому теперь Билли был уже не капралом, а старшим сержантом и заведовал гаражом, что давало ему немалую прибавку к сержантскому жалованью, которая складывалась из чаевых, получаемых иногда от благодарных офицеров за предоставление машин для неслужебных дел, и из более регулярных доходов от тайной продажи армейского бензина по ценам, благоразумно умеренным. Полковник часто приглашал Билли ужинать. Ему, по его словам, хотелось знать, о чем думают солдаты, а жена полковника считала Билли очаровательным молодым человеком, ничуть не хуже офицера, особенно когда он был в штатском. Жена полковника тоже любила теннис и жила в надежде на то, что в один прекрасный день полковника ушлют куда-нибудь на месяц-другой и Билли останется при ней.

Армия, конечно, стала совсем не та, порой признавался полковник, но надо шагать в ногу со временем. Пока в командирах у Билли был полковник, отправка во Вьетнам ему не угрожала.

Билли знал, что от удручающего грохота вражеской канонады он с самого начала был избавлен стараниями дяди Рудольфа в Вашингтоне, и дал себе обещание когда-нибудь выказать ему свою благодарность. Как раз сейчас у него в кармане лежало письмо от дяди вместе с чеком на тысячу долларов. Из матери Билли уже выжал все, что можно, поэтому Моника, узнав о богатом дядюшке, заставила Билли попросить у него денег. Объясняя, зачем ей нужны деньги, она явно чего-то недоговаривала, но Билли уже давно привык к этой недоговоренности. Он ничего не знал ни о ее семье в Мюнхене, ни о том, почему в восемнадцатилетнем возрасте она вбила себе в голову, что ей необходимо учиться в Тринити-колледже в Дублине. Она часто уходила на какие-то таинственные встречи, но все остальное время была очень уживчивой и покладистой. При переезде в его уютную квартирку в центре города она поставила условие, что он не будет задавать ей никаких вопросов, даже если она исчезнет не только на целый вечер, но и на целую неделю. У членов делегаций в НАТО бывали такие совещания и переговоры, о которых не полагалось рассказывать. Но он и не отличался любопытством, когда дело не касалось его лично.

Моника была темноволосой, всегда растрепанной, носила туфли на низком каблуке и плотные чулки — словно нарочно старалась выглядеть похуже; зато когда она улыбалась, ее большие голубые глаза освещали все лицо. Но эти плюсы и минусы ничего не стоили рядом с ее чудесной фигуркой. Именно фигуркой, а не фигурой — для Билли это имело значение, потому что при его росте в сто шестьдесят восемь сантиметров и хрупком телосложении высокие женщины вызывали у него комплекс неполноценности.

Если бы его сегодня спросили, чем он собирается заняться после армии, он бы, вполне возможно, ответил, что останется на сверхсрочной службе. Моника довольно часто его ругала за отсутствие честолюбия. А он с обаятельной улыбкой слушал и соглашался: чего нет, того нет. Ценность этой улыбки неимоверно возрастала в сочетании с его печальными глазами под густыми черными ресницами, ибо всякий видел, что человек, чьей душой владеет грусть, все же самоотверженно старается если не развеселить, то хотя бы немного развлечь собеседника. Но Билли ею не злоупотреблял — он знал себя достаточно хорошо.

Сегодня Монике как раз предстояла одна из ее таинственных встреч.

Выйдя из ресторана, они остановились полюбоваться площадью, где в лучах прожекторов поблескивали позолотой фасады и оконные переплеты домов.

— Ложись спать, меня не жди, — сказала она. — Я приду поздно, а может, и вовсе не приду до утра.

— Так я скоро стану импотентом, — пожаловался он.

— Ладно, не прибедняйся! — возразила она. После Тринити-колледжа и нескольких лет в НАТО она говорила по-английски так, что и англичане и американцы принимали ее за соотечественницу.