— Кое-что о нем рассказывал.
— Хуже его ни среди белых, ни среди черных я никого не встречал, — продолжал Ренвей. — Настоящий зверь в человечьем обличье, терроризировал всю команду, избивал людей только для своего скотского удовольствия и от низости души. И вот этот Фальконетти говорит, что не намерен сидеть в одном кубрике с ниггером, а я был единственным черным на борту, и, значит, как он войдет, мне надо было вставать и уходить, даже если я не съел и половины обеда. Тогда твой отец, единственный из всей команды в двадцать восемь человек, у кого достало мужества, устроил ему — не из-за меня, Фальконетти приставал и к Кролику, Дуайеру — такую трепку, какой он в жизни не видал. Может, Том перегнул палку, как говорили в команде, а он позорил этого Фальконетти каждый день. Стоило им повстречаться, как твой отец говорил: «Подойди-ка сюда, скотина» — и бил его под дых, этот буйвол так и скрючивался, а все стояли и смотрели.
Однажды вечером в кубрик пришел Фальконетти, тихий, как ягненок, а там играет радио. Твой отец приводит меня туда и говорит: «Мы просто посидим как воспитанные джентльмены рядом с этим джентльменом и послушаем музыку». Я сел рядом с Фальконетти — сердце у меня стучало, клянусь тебе, я его все еще боялся, — но никто и бровью не повел. Так мы посидели немного, а потом твой отец говорит ему: «Теперь можешь идти, скотина». Фальконетти встал, вышел из кубрика, поднялся на палубу и прыгнул за борт.
Твоему отцу это среди команды популярности не принесло — они говорили: мол, одно дело — проучить человека, а другое — толкнуть его на смерть. Знаешь, Уэсли, я не мстительный, но я не был с ними согласен: я не мог забыть, как я сидел рядом с этим отвратительным человеком и играла музыка, а он молчал и не сказал мне ни слова, и что я тогда чувствовал. Это был лучший день в моей жизни, и я до сих пор вспоминаю о нем с удовольствием. Им я обязан твоему отцу и об этом никогда не забуду.
Ренвей говорил нараспев, глаза его были полузакрыты, словно перед ним снова развертывалась вся эта история и был он сейчас не в аккуратной, чистенькой гостиной на одной из Девяностых улиц, а в притихшем кубрике среди замолкших матросов, еще раз переживая момент высшего наслаждения под надежной защитой человека, сын которого сидел сейчас перед ним.
— Я тебе вот что скажу, мальчик. — Он открыл глаза и задумчиво посмотрел на Уэсли. — Если ты станешь хоть наполовину таким, каким был твой отец, тебе надо будет каждый день благодарить бога. Подожди-ка минутку. — Он встал и направился в дальний конец гостиной. Уэсли слышал, как он выдвинул ящик, потом снова задвинул. Вернулся Ренвей, держа в руках какой-то предмет, завернутый в папиросную бумагу. Он развернул ее, и Уэсли увидел маленькую, обтянутую кожей шкатулку с золотым тиснением.
— Я купил эту шкатулку в Италии, во Флоренции. Там они такими вещами славятся. Это — тебе. — Ренвей протянул Уэсли шкатулку. — Бери.
— Я не могу взять такую вещь. Она, наверное, стоит огромных денег, и зачем вам дарить мне ее, когда вы до вчерашнего дня даже не знали о моем существовании.
— А я тебе говорю, бери, — повысил голос Ренвей. — Пусть у сына человека, который сделал для меня то, что он сделал, будет дорогая для меня вещь. — И он осторожно вложил шкатулку в руку Уэсли.
— Какая красивая, — сказал Уэсли. — Спасибо.
— Пока не за что. А теперь я одеваюсь, мы идем на Сто двадцать пятую улицу, и я угощаю тебя самым лучшим обедом, какой можно заказать в Гарлеме.
Обед был сытный — жареные цыплята со сладким картофелем; они выпили пива, и Ренвей, забыв на время свою печаль, рассказывал Уэсли о Глазго, Рио-де-Жанейро, Пирее, Триесте и о своем брате, который все время уговаривает его оставить море, но стоит ему представить себе, что он будет жить на суше и никогда не увидит поднимающихся из воды новых городов, как ему становится ясно, что никогда он не сможет расстаться со странствиями — на хороших ли, на плохих ли судах — по океанским просторам.
На прощание Ренвей взял с Уэсли клятву, что как только Уэсли узнает о его появлении в городе, то навестит его и снова с ним пообедает.
Спускаясь в подземку, Уэсли решил выбросить свой список. После таких слов об отце уже нет смысла встречаться еще с кем-то, подумал он и почувствовал облегчение, словно с души у него свалился камень.
3
Рудольф сидел на террасе арендованного им дома и смотрел на открывавшуюся за высокими дюнами полосу белого песка и набегавшие на нее волны Атлантического океана. Было мягкое сентябрьское утро, солнце приятно припекало, отражаясь от сценария Гретхен, который он перечитывал. Рядом, вытянувшись на надувном матрасе, лежала в купальном костюме Элен Морисон. Дом ее находился немного поодаль, но она несколько дней в неделю проводила у Рудольфа. Она была разведена и однажды на вечеринке у соседей сама подошла к нему и представилась, сказав, что много слышала о нем. Она была приятельницей Гретхен. Познакомились они на собрании участниц Движения за освобождение женщин, организованном Идой Коэн. По словам Гретхен, ироническая деловитость, с какой Элен излагала факты и намечала программу деятельности, разительно контрастировала с неистовыми выпадами Иды, направленными против мужского коварства. У Элен, как успел заметить Рудольф, враждебности к мужскому полу не наблюдалось. «Совсем наоборот», — сказал он ей однажды, и она, засмеявшись, согласилась. Тот факт, что она жила на алименты от мистера Морисона и посылала, также за счет мистера Морисона, своего тринадцатилетнего сына в привилегированную епископальную школу для мальчиков, казалось, ее совершенно не беспокоил. Рудольф, знавший, как часто его собственные действия противоречат его же убеждениям, никогда не обсуждал с ней этой темы.
Она была высокой стройной женщиной, с лицом, которое даже во сне не теряло четкости очертаний. Она отлично обходилась без лифчика, а темные, красновато-каштановые волосы только вечером, когда он заходил за ней, чтобы идти с ней в ресторан ужинать, закалывала на макушке. Окруженная соседями-республиканцами, она активно занималась делами демократической партии и потеряла из-за этого много друзей. Она принадлежала к числу тех женщин, на которых в тяжелую минуту можно положиться больше, чем на мужчин.
Утром она уже успела поплавать, хотя воздух был прохладным и вода в океане с каждой ночью становилась все холоднее. Она не забывала о требованиях своего тела и не делала никакого секрета из своих отношений с Рудольфом.
Он к ней очень привязался. Возможно, даже больше чем привязался. Но он не принадлежал к тем людям, которые стремятся сразу же проявить свои чувства или делают опрометчивые заявления, — наступит время, можно будет дать волю и словам и чувствам.
А сейчас его мысли занимал фильм, который намеревалась поставить Гретхен. При повторном чтении сценарий понравился ему еще больше. Он назывался «Комедия реставрации»; это была игра слов, ибо сюжет сводился к тому, что молодая героиня сначала с помощью просьб и уговоров, а затем путем запугивания и угроз пытается заставить вымирающий городок в Пенсильвании под вымышленным названием Лондстон заняться реставрацией прекрасных старинных особняков на пяти улицах, пришедших в полное запустение после того, как закрыли единственную в городке фабрику. В сценарии энергичная девушка, используя женское коварство, красоту, кокетство и безграничное чувство юмора, а иногда и обман, на который она смотрела с чисто женской прагматичностью, сумела объединить циничных банкиров, бесчестных политиканов, голодающих молодых архитекторов, одиноких секретарш, закоснелых бюрократов, разорившихся подрядчиков и заставила студентов колледжа стать чернорабочими во имя создания отвечающего эстетическим требованиям, экономически независимого пригорода, где благодаря новым дорогам могли бы поселиться работающие в Филадельфии и Кэмдене люди. И хотя все в сценарии от начала до конца было вымыслом и подобного места на самом деле не существовало, Рудольфу, расчетливому и трезвому бизнесмену, сама идея восстановления города показалась практически осуществимой.