— Можно нам сесть с вами? — спросила Мэри.

Шмидт вскочил и пододвинул ей стул. Я закурила проклятую сигарету, женственно закашлявшись и проговорив:

— Благодарю вас.

— Не за что, мне это только приятно, — ответил Джон. В этом я не сомневалась.

— Мы говорили о Тетисери, — объяснил Шмидт. — Вики не хочет слушать историю ее мумии.

— Зато Мэри души не чает в трупах, — подхватил Джон.

— Ну, дорогой, не надо дразниться. — Хорошенький ротик Мэри исказила судорога отвращения.

За прошедшие дни ее кожа, покрывшись легким загаром, из сливочно-белой превратилась в бледно-золотистую. На Мэри была белая шелковая блузка с рубиново-золотистым шарфом, свободно завязанным вокруг шеи. К этому ансамблю гораздо больше подошли бы греческие головки, чем бриллиантовые серьги, которые она надела, — каждый камень карата в полтора, насколько я могла судить (а я могу судить). Но и они были меньше, чем бриллиант в кольце, надетом на средний палец. Оно закрывало простое обручальное золотое кольцо, которое она носила на том же пальце.

Шмидт продолжал рассуждать на тему того, что очень немногим доставляют удовольствие разговоры о мумиях.

— Вы, конечно, предпочитаете очаровательную женскую статуэтку, что хранится в Британском музее? — сказал он, хихикая и подмигивая.

Мэри робко взглянула на Джона:

— Боюсь, я не...

— Вам незачем извиняться! — воскликнул Шмидт. — Обворожительная молодая дама не должна забивать себе голову всякими древностями.

— Благодарю вас, Шмидт, — не удержалась я.

— Вы — совсем другое дело, Вики, — спокойно ответил Шмидт.

Я решила не развивать этой темы дальше, но признаю, что следующее замечание сделала не без задней мысли:

— Я всегда любила эту маленькую статуэтку и очень огорчилась, когда обнаружилось, что она... что она...

— Поддельная, — закончил фразу не склонный к иносказаниям Шмидт.

Я заставила себя отвести глаза от Джона. Он поднял одну бровь и слегка изогнул в улыбке губы — эту его гримасу я особенно ненавижу.

— Какое это имеет значение, если она прекрасна? — бросил он. — Некий признанный авторитет в области искусства Древнего Египта назвал ее самой трогательной и очаровательной скульптурой своего времени. Разве она перестала быть ею и утратила свои художественные достоинства из-за того, что оказалась «моложе», чем думали прежде?

— О, мой друг, но вы упускаете из виду главное, — возразил Шмидт, — подлинность произведения.

Все аргументы «про» и «контра» были мне известны, в том числе и доводы Джона. Я уже слышала их, когда готовилась заложить его и разработанный им план подмены античных драгоценных украшений подделками. То были действительно превосходные копии, почти неотличимые от оригинала, но прекрасный контраргумент качался накануне вечером в мочках изящных ушек Мэри. Я ощутила страстное желание обладать этими греческими сережками. Сколь точными ни были бы копии, к ним я таких чувств не испытала бы.

Мэри положила ладонь на руку Джона, при этом рукав ее блузки натянулся. Ткань была настолько прозрачной, что через нее просвечивала кожа, на которой виднелись темные пятна, расположенные на одинаковом расстоянии друг от друга и напоминавшие синяки, но не такие, какие бывают, когда ударишься о мебель или дверь, а скорее такие, какие остаются от пальцев.

II

Шмидт симпатизировал Мэри, а она — ему. Кто бы бросил в нее за это камень? Он чрезвычайно мил, особенно когда хочет быть галантным. Джон тоже желал оказать нам внимание. Кто знает, что было у него на уме? Быть может, он хотел всем нам просто досадить? И я, безусловно, почувствовала досаду, когда он переключил внимание Шмидта с античных ценностей на музыку кантри. Достаточно оказалось одного вопроса. Шмидт с восторгом стал распространяться на эту тему:

— Да-да, это очень интересный музыкальный жанр. Я обязан Вики за то, что она меня к нему приобщила. Я даже подумываю, не научиться ли играть на гитаре.

— Это будет все же лучше, чем слушать ваше пение, — грубо заметила я.

Шмидт совершенно невосприимчив к моим оскорблениям. Он считает, что я просто подтруниваю над ним. (Может, он и прав.)

— Тогда спойте сами, — предложил он. — Ту, об умирающей подушке.

— Об умирающей подушке?! А, о погребальной подушечке. — Глаза у Джона были голубыми и невинными, как незабудки. — Я должен непременно это услышать.

В конце концов мы все перешли в холл и уютно устроились вокруг рояля. Шмидт немного играл, вполне достаточно, чтобы задавать тон певцам. Он сказал нам слова трех куплетов из «Смерти грешника», включавшие и сюжет об «умирающей подушке» (незначительная ошибка в выборе слова, как заметил Джон).

Существует масса песен в стиле блуграсс об узниках, о скованных одной цепью каторжниках и о грешниках. Шмидт, видимо, задался целью показать, что знает их все. Менее толстокожий человек, несомненно, испытал бы неловкость, если бы при нем затронули подобные темы, но только не Джон! У него и вообще-то обескураживающее чувство юмора, а в тот день он был в особо странном настроении и все время подначивал Шмидта. Могу себе представить, что испытывала при этом Мэри. Ее это, конечно, не забавляло.

Как только Шмидт запел, холл быстро опустел. Поскольку я не хотела оставлять его одного — особенно с Джоном, — то осталась и, чтобы продемонстрировать свое хладнокровие, даже несколько раз подпевала хору. Я весьма горжусь своей способностью плавно переходить от одной ноты к другой и была полностью поглощена исполнением «Маленького гробика из красного дерева», когда до меня дошло, что Шмидт готов (на «Маленьком гробике» он обычно не выдерживает и срывается в слезы), а Джон, чуть гнусавя, ровным тенором, подозрительно напоминающим голос великой Сары Картер, выводит мелодию.

Словно получив болезненный пинок, я спустилась на землю. Когда-то мы с ним пели — причудливое попурри из произведений Баха, немецкие народные песенки, рождественские гимны, — пели, чтобы не заснуть в ту ночь, когда вьюга отрезала нас от мира в заброшенной церкви. То была самая памятная из ночей, проведенных нами вместе, включая и другие, тоже памятные, но по совсем другим причинам. То была ночь ночей, которую я не хотела вспоминать.

Лирика тоже не помогла: «Возьми письмо его и медальон и нежно положи на сердце мне...» Я резко прервала глиссандо:

— Пора переодеваться к банкету, Шмидт, а то опоздаем.

— Ну еще одну, — умоляюще произнес Джон, глядя на меня из-под густых ресниц.

— Хорошо, еще одну успеем. Дайте подумать... А! Вот эту вы, наверное, не слышали, это последний хит сестер Роуд.

Песня называлась «Ты — объезд на пути к небесам». Думаю, и простаку понятно. Сюжет незамысловат: когда мама героя лежала на смертном одре, она наказывала ему не якшаться с девчонками определенного толка. Но герой был ослеплен светом фар ее автомобиля и сел к ней в машину, просто покататься...

Пропев три куплета и три раза припев, я прервала Шмидта.

На лице Джона было написано восхищение.

— Боже мой, — благоговейно произнес он, — это великолепно! Это даже лучше, чем песня об Иисусе и футбольных воротах жизни. Как там? «Следуя изгибам твоего тела, я сбился с пути...»?

— Шмидт, — угрожающе процедила я сквозь стиснутые зубы.

— Да-да, Вики, идем. — Вставая, он взял Джона под руку, — «И руки мои соскользнули с руля...»

Они пошли к двери, рука в руке, их голоса слились в дуэте. Это было самое отвратительное завывание, какое мне доводилось слышать, а я пару раз в жизни наступала кошкам на хвосты.

— Иногда на него находит, — сказала Мэри со сдержанной извиняющейся улыбкой. — Причуда.

Причуда? Я бы назвала это по-другому.