— Обнадеживающий знак. Держись рядом. Он обхватил меня рукой и открыл дверь.

Лимузин был большой, черный и длинный. Как только мы бросились к нему, преследуемые оравой корреспондентов, дверца распахнулась. Джон ложным движением обманул нагнавшего было нас журналиста и толкнул меня прямо в ожидавшие внутри объятия.

— Привет, Шмидт, — сказала я. — Чувствовала, что вы где-то рядом.

Когда я проснулась на следующее утро, было уже совсем не утро. Я лежала на боку лицом к окну, спиной к Джону. По его дыханию можно было понять, что он еще спит, поэтому я продолжала лежать неподвижно, наслаждаясь... наслаждаясь тем, что слышу, как он дышит, и дышу сама.

Вид из окна был, однако, недурен. Не много найдется в мире отелей, которые могут похвастать таким видом: позолоченные лучами близящегося к закату солнца Великие пирамиды Гизы, казалось, стояли прямо за окном. Спасибо Шмидту, который сумел добыть для нас троих самый лучший сдвоенный номер из самых изысканных отелей страны почти в разгар туристского сезона и без предварительного заказа.

Мы приехали в «Мина-хаус» только в четыре утра. Первую остановку, по настоянию Джона, сделали в больнице. Судебный процесс, который снимет с Фейсала все обвинения, мог потребовать определенного времени, и самое большее, что мы могли в тот момент сделать для него и его семьи, это как можно раньше сообщить им, что следствие уже началось и что мы дадим все нужные показания.

Чтобы нас допустили к Фейсалу, у дверей палаты которого все еще стояла охрана, пришлось звонить министру. Когда я увидела отца Фейсала, мне стало так жаль его, что я устыдилась своих подозрений и перестала сердиться. Мать тоже была там; они сидели рядышком в коридоре на жесткой скамейке, она — обхватив рукой свои согбенные плечи. Когда Шмидт сообщил им утешительную весть, они оба не выдержали и разрыдались, и вообще все, кроме Джона Невозмутимого, разумеется, плакали и обнимались. Фейсал находился под действием успокоительных лекарств, но когда я поцеловала его и прошептала несколько слов на ухо, мне кажется, он услышал меня.

Это Джон предложил, чтобы я тоже навестила Фейсала («Если кто и может поднять его дух, так это женщина»). Когда же я предложила Джону воспользоваться тем, что мы очутились в больнице, и показаться доктору, он сверкнул на меня глазами и сделал многозначительное замечание насчет «других видов терапии». Но с помощью Шмидта мне все же удалось его заставить. Для «других видов терапии» еще будет время. К тому же я хотела убедиться, что они ему не противопоказаны в его нынешнем состоянии.

После этого пришлось побеседовать со множеством людей, которые хотели получить от нас ответы на свои многочисленные вопросы. Но поскольку мы еще не успели договориться, как на них отвечать, я изобразила полное изнеможение, чтобы нас временно отпустили. А потом... Он вырубился, как только голова его коснулась подушки. Вот благодарность за работу.

Я повернулась к нему, стараясь сделать это как можно тише. Его лицо было обращено в другую сторону, я могла видеть лишь профиль и изгиб подбородка. Мне всегда очень нравилась линия его скул, но теперь она показалась мне слишком резкой, и лицо, несмотря на ровное дыхание и расслабленные мышцы, было искажено гримасой даже во сне. От суеверного ужаса мурашки побежали у меня по спине.

Единственный видимый мне глаз открылся. Он выражал умеренный интерес.

— А, проснулся? — бодро сказала я.

— Теперь проснулся: ты дышала мне прямо в лицо.

— Мне очень жаль.

— Да? А мне нет. — Он повернулся и обнял меня.

— Доктор не сказал тебе, что...

— Об этом вообще речи не было. Я тщательно избегал этой темы.

Его губы скользнули от моего виска к уху. Когда они последовали дальше на юг, я попробовала возразить:

— Не думаю, что это такая уж удачная идея. Ты ужасно выглядишь, ты слишком слаб и...

Его губы коснулись моих, и, отбросив все сомнения, я ответила на его поцелуй так горячо, что Джон невольно вскрикнул.

— Знаю-знаю, ты не владеешь собой, — ворчливо сказал он. — В нашем роду все мужчины славились своей неотразимостью для женщин. Ну, кроме моего отца; по всем отзывам, особенно по словам моей матери, он был во всех отношениях унылым занудой. Зато дед был в свое время парень что надо, а прадед стал своего рода...

— Не желаю слушать байки про твоего прадедушку. Я люблю — тебя. Кстати, я уже говорила тебе об этом?

— Готов послушать еще раз. — Но он уже отпустил меня и больше не улыбался. — Тебе понадобилось довольно много времени, чтобы выдавить наконец из себя эти слова. Чего ты боялась?

На этот вопрос существовало слишком много ответов — одни очевидные, другие — нет. Большинство ответов он знал сам.

Я попыталась увильнуть:

— Ну, ты же знаешь меня — я независима, упряма...

— И одержима ночными кошмарами.

— О Господи! Я что, опять? — Да, похоже, это снова ко мне вернулось. — Прости, Джон.

— Ну что ты! Как только я обнял тебя, ты сразу же прекратила плакать и бредить. Это был старый кошмар?

— Да. Или — нет. Не тот же самый.

— Я так и подумал. Ты говорила, как леди Макбет.

— "Кровь и... розы"? Да, теперь я вспомнила. Значит, вот почему я никак не могла проснуться. Какая незадача. Мое подсознание оказалось жутко неоригинальным.

— Приятно обнаружить несколько незначительных недостатков в женщине, столь совершенной во всех других отношениях.

— Ты уверен, что готов... Черт возьми, перестань смеяться! Я это сделала не нарочно.

— Надеюсь. Но банально и вульгарно.

Я не замечала его колкостей. Не замечала ничего, кроме прикосновения его рук и губ, но он вдруг поднял голову и в отчаянии застонал:

— О Иисус! Это не?..

Конечно, кто же еще это мог быть? Шмидт гудел какую-то песенку без слов, будто пьяный шмель. Правда, я не узнавала мотива. Да и кто бы узнал?

— Все в порядке, — нежно прошептала я, — не волнуйся, дверь заперта.

— Не могу, — капризно, словно нервная девственница, заявил Джон. — Пока Шмидт за стеной, не могу! Я еще не опомнился после случая, когда он сломал дверь в тот самый момент, когда...

— Но тогда он сделал это потому, что был введен в заблуждение. — Я снова притянула голову Джона к себе на грудь. — Эту дверь он ломать не станет. Он ведь так романтичен.

— Тогда он будет подслушивать у замочной скважины, — буркнул Джон себе под нос. — Я очень полюбил этого дьяволенка, но сие не значит, что соглашусь доставлять ему фривольные радости.

— Постарайся быть выше этого, — предложила я.

— Но он делает это нарочно! Впрочем, если ты меня должным образом подбодришь...

— Вот так?

— Это, несомненно, шаг в нужном направлении. Продолжай.

— "Дороже сокровищ, дороже злата", — промурлыкала я. — Джон, если ты не прекратишь смеяться, Шмидт подумает, что мы рассказываем друг другу анекдоты, и тогда уж точно захочет к нам присоединиться.

Я решила, что мы можем рассчитывать на полчаса Шмидтова терпения. Мне казалось, что они еще не прошли, но когда голос Шмидта достиг уровня, который не могла игнорировать даже я, оказалось, что минуло сорок минут.

Следует отдать должное вкусу Шмидта: он выбрал для нас в качестве серенады подходящую песню — о хладнокровном громиле по прозвищу Миляга Флойд. Фольклор, как и Шмидт, романтизирует бандитов. Согласно тексту исполняемой Шмидтом баллады. Миляга оказался убийцей по ошибке и во искупление грехов устраивал рождественские обеды для семей погибших.

— Пойду оторву ему голову, — заявила я, отодвигаясь от Джона и вставая с постели, чтобы привести угрозу в исполнение. — Оставайся здесь и отдыхай.

— Я не нуждаюсь в отдыхе. Я только начал разогреваться. Ты собираешься надеть на себя что-нибудь или решила вознаградить Шмидта за то, что он не стал выламывать дверь, а ограничился лишь пением?

— Мне нечего надеть, — огорченно призналась я, — если не считать тех засаленных, измятых, омерзительных шмоток, которые я носила, не снимая, несколько дней. Я к ним больше ни за что не прикоснусь и собираюсь при первом же удобном случае сжечь их на костре, исполняя вокруг него ритуальный танец.