— О да, очень трогательно с ее стороны, — шмыгнув носом, сказал Шмидт. — Милая старушка благодарила нас за доброту, которую мы проявили к ее сыночку. Господи Боже мой, когда она начала говорить о его тяжелой утрате и достоинствах этой ужасной женщины, я едва сдержался, чтобы чего-нибудь не ляпнуть.
Это действительно было крайне неприятно. Джен вообще была со мной не слишком любезна. Она все говорила правильно, но у меня осталось ощущение, что кое-что из газетных сплетен ей не понравилось. Ни один из репортеров, правда, не опустился до того, чтобы прямо обнародовать свои непристойные подозрения, но встречались намеки на «красивую молодую блондинку» (в подобных статьях все женщины предстают красавицами) и на нежное участие, которое принимал в ней Джон.
Как-то раз он сказал, что я не нравлюсь его матери.
— Джон, наверное, очень устает от ее опеки, — заметил Шмидт.
— Он мирится с ней только постольку, поскольку сам того желает. Шмидт, давайте возвращаться назад. — Я чихнула.
— Нет. Мы еще не сказали того, что должно быть сказано. Но я не хочу, чтобы вы простудились. Пойдем в кафе и выпьем кофе. Со сливками, — радостно добавил Шмидт.
Взбитые сливки были у него на кофе, на двойной порции шоколадного торта, а когда он все съел и выпил, и на его усах. Кафе оказалось маленьким, теплым, уютным, чему способствовал, вероятно, и низкий потолок. За запотевшими окнами, к счастью, не была видна мерзкая погода, царившая снаружи. Шмидт вытер усы и наклонился ко мне, упершись локтями в стол.
— Ну а теперь, Вики, скажите, что происходит? Когда человек страдает, ему нужно выговориться, а кто выслушает вас лучше, чем папа Шмидт, а?
У него на усах осталась капелька взбитых сливок. То ли это придало ему какой-то совсем домашний вид, то ли обстановка в кафе была очень уютной, даже интимной, но я вдруг поняла, что буду говорить сейчас до хрипоты.
— Я вас люблю, Шмидт, — призналась я.
— Что ж, мне это давно известно, — самодовольно ответил Шмидт. — Но так приятно услышать это от вас. Вам хватило смелости то же самое сказать и ему?
— Угу.
— Надеюсь, с большим воодушевлением, чем сейчас. Он тоже вас любит. Так чего же вы боитесь?
— Забавно, — глухо отозвалась я, — он задал мне тот же вопрос.
— И что вы ответили?
— Наверное, сморозила какую-то глупость. Но это глупый вопрос, Шмидт! Любить — значит приговорить себя к пожизненному страху. Начинаешь болезненно осознавать, сколь уязвим человек — костяк хрупких костей, покрытых ранимой плотью, пристанище для миллиардов смертельно опасных бактерий и ужасных болезней. А любить такого человека, как Джон, — все равно что играть в русскую рулетку. И он никогда не станет другим, не сможет измениться, а его образ жизни не сулит долгих счастливых отношений, не правда ли? Я очень долго боролась со своими чувствами. Гораздо дольше, чем хотела бы в том признаться, потому что знала: если дам им волю, это будет навсегда, бесповоротно и безоговорочно. Такая уж я есть. А он... Это не просто физическое влечение... Вы смеетесь, Шмидт? Господи, помоги мне, если вы смеетесь надо мной...
— Ну кто бы тут удержался от смеха? Вы, обычно такая чопорная и строгая... Вики, я не всегда был стариком и еще не забыл, что значит чувствовать то, что чувствуете вы. Но все равно не понимаю, что вас сдерживает.
— Дело не во мне, Шмидт, а в Джоне, черт возьми! Когда я вижу, как он вдруг перестает быть сентиментальным, благородным, даже жертвенным по отношению ко мне, то надеюсь, что ошиблась, потому что не могу никогда взять в толк, что заставляет его так меняться, становиться высокомерным и упрямым. Вот и сейчас: если бы он хотел, то позвонил бы мне, ведь прошло уже почти две недели. Но ведь он заставил мать позвонить вместо себя — верный знак того, что...
Шмидт достал носовой платок.
— Поплачьте, Вики, моя дорогая, — сказал он. — Расслабьтесь, вам станет легче.
— Спасибо, наверное, вы правы.
Он придвинул свой стул поближе и обнял меня за плечи. Он был уютным и мягким, как огромная подушка, да еще и теплым. Кончив хлюпать носом, я увидела перед собой еще одну чашку кофе с двойной порцией взбитых сливок. Представления Шмидта об утешении зиждутся на взбитых сливках и шоколаде.
— Итак, — сказал он деловым тоном, — теперь вам будет лучше и мы сможем серьезно обсудить проблему. Я доверяю вашим выводам относительно его чувств, поскольку вам лучше знать. Но можете ли вы объяснить, почему он так себя ведет? Ведь сейчас ваше положение безопаснее, чем когда бы то ни было: полиция его не подозревает, и у вас появилась официальная возможность не скрывать своего знакомства.
— Да, Джона Тригарта полиция не ищет, это точно. Но сэра Джона Смита и дюжины две других субъектов, которых он представляет под другими именами, ищет не только полиция. Макс уверял, что у него нет никаких претензий, но Джон, совершенно очевидно, не поверил ему, а сколько еще людей, подобных Максу, шныряет вокруг? Вот что его беспокоит, Шмидт. Не просто беспокоит — приводит в ужас. До последней ночи, проведенной в Египте, я думала, что его снедает чувство вины из-за нее... но, оказывается, это меня он видит в своих ночных кошмарах. В ту ночь он вновь пережил во сне жуткий час, проведенный несколькими днями раньше в обществе Макса и компании, и по тому, что я смогла разобрать из его болезненного бреда, поняла, что его страшило не то, что случится с ним, а то, что может случиться со мной, если он этого не предотвратит. Он все повторял: «Это было так близко!» — при этом имея в виду вовсе не приближение собственной смерти, он имел в виду... О проклятие! Понимаете, о чем я говорю?
— Да, конечно, понимаю, — нахмурившись, ответил Шмидт. — Это очень...
— Если вы скажете, что это романтично, я вас ударю.
— Я хотел сказать «трогательно». Более чем трогательно. Прекрасно! Да, да, это именно то поведение, какого я ожидал от такого человека, как Джон. Он страшится подвергнуть вас опасности и потому избегает. А вы этого хотите?
Я отказалась от длинной поэтической тирады. Прямой вопрос подвиг меня на правдивый ответ: «Нет!»
— Но он, быть может, не так уж и не прав, — сказал Шмидт. — Он больше вас знает о грозящих ему опасностях.
— Он не имеет права принимать решение за меня. Черт бы побрал вас всех, «истинных мачо»! Вы всегда прибегаете к этому трюку, причем вовсе не из рыцарских побуждений, а из чистого эгоизма: запрятать маленькую, слабую женщину в укромный уголок, чтобы вам не нужно было беспокоиться о ней. А как насчет того, что мы тоже беспокоимся о вас? Не знаю, способны ли вы понять меня?
— О да, разумеется, — ответил Шмидт, — я-то как раз очень хорошо это понимаю.
Я опустила глаза:
— Туше, Шмидт. Признаю, я точно так же вела себя по отношению к вам. Но в этом случае — в обоих этих случаях — ущерб уже причинен. Если вам кто-то небезразличен, вы становитесь жутко уязвимым, и тогда худшее, что может быть, это неизвестность. Ведь что-то страшное может произойти с вашим любимым человеком в любой момент, вероятно, это происходит именно сейчас, а вы не узнаете об этом еще много дней, а то и недель... Знаете, чем я занималась вчера? Я купила проклятую английскую газету и читала в ней проклятые некрологи! Я не могу так жить, Шмидт, и он не имеет права ожидать этого от меня. Нет, не буду ему звонить, потому что это его проблема и ему придется решать ее самому, а если он не может примириться с очевидным, бесспорным фактом, что...
Я не могла продолжать, мне не хватало воздуха. Шмидт кивал, улыбался, и в его глазах-бусинках появилось характерное сметливое выражение.
— Шмидт, — сказала я, — я уже обязана вам так, что едва ли смогу когда-нибудь достойно отплатить, и я благодарна вам за то, что вы терпели эту эмоциональную оргию, даже если мои слезливые излияния доставили вам удовольствие. Но если вы позвоните ему и передадите наш разговор, я вас убью.
— Ну что вы, Вики! Разве я способен на это? — Он достал бумажник. — Ну ладно, пора возвращаться в музей. Работа, работа, да? Надеюсь, впредь ваш труд станет более производительным.