— Я не об этом.

— Слушай бухгалтера, когда дело касается страховки.

— Отца-то я плохо помню. Я был ребенком и редко видел его. Как мне кажется, домой он по большей части приходил лишь затем, чтобы поесть. Мне трудно припомнить даже его лицо.

— Его лицо? — повторил Генри. — Лицо честного, твердого человека, который никогда не сомневался в себе. Лицо прошлого века. Чувства долга и чести выражали простые черты этих лиц. Но отец дал мне плохой совет, — продолжал он, несколько трезвея. — Тоже из прошлого века. Все поучал меня: «Женись пораньше, парень». Ты помнишь, что он постоянно читал Библию и водил нас в церковь. Лучше жениться, чем обжигаться на девчонках, твердил он. Вот я и женился рано, послушал старика. С его страховкой или без нее, а обжигаться все-таки лучше.

— Хватит, ради Бога, о страховке.

— Как скажешь, братец. Ты же пригласил меня на ужин. Ведь ты угощаешь, правда?

— Конечно. Хватит об отце. Он мертв. О матери тоже говорить не будем — и ее нет в живых. Они работали не покладая рук, чтобы поднять семью. И вот один из нас вещает на радио для педерастов, другой — пьянчуга-бухгалтер, тоже лезет из кожи, чтобы поднять семью. Я это говорю в утешение отцу — у него была своя вера. Что ж, у Клары есть яхта, у нашего диктора Берта — мальчики с пляжей Калифорнии, у меня — бутылка, — он расплылся в глуповатой улыбке. — А у тебя что, братец?

— Пока еще не знаю.

— Еще не знаешь? — гримасничая, воскликнул Генри. — Тебе сколько, тридцать два или тридцать три года? И все еще не знаешь? Счастливчик, у тебя, выходит, все впереди. А вот у меня, помимо бутылки, еще совсем плохие глаза. Можешь представить себе слепого бухгалтера? Так вот, лет через пять я с голой задницей окажусь на улице!

— Боже мой! — вскричал я, потрясенный совпадением. — По той же причине меня отстранили от полетов!

— Вот как, — произнес Генри. — А я-то думал, что ты разбил какой-нибудь самолет или переспал с женой своего босса.

— Увы, — вздохнул я. — Все дело в чертовой сетчатке. Она-то и доконала меня.

— У всех нас глаза ни к черту, — по-дурацки захихикал Генри. — Фатальный порок семьи Граймсов. — Он снял очки и протер слезившиеся глаза. Вдавленный след на переносице походил на глубокую рану. Глаза его без очков казались пустыми, лишенными всякого выражения. — Но ты заявил, что едешь в Европу. У тебя богатая бабенка? Она везет тебя?

— Ничего подобного.

— Послушай моего совета — найди себе такую. Роман для души — это ерунда. Вот я совсем в другом положении. Моя жена презирает меня.

— Никогда не замечал этого, Хэнк. — И в самом деле, на снимке его жена Магда не походила на женщину, презиравшую кого-нибудь. Я несколько раз встречался с ней, и она производила впечатление благожелательной, уравновешенной женщины, пекущейся о благополучии своего мужа.

— Ты не понимаешь, братец, — с горечью проговорил Генри. — Она явно презирает меня. Хочешь знать почему? Да потому, что по ее высоким американским меркам — я никчемный неудачник. Она не может купить себе нового платья, а ее подруги покупают. Дом наш уже лет десять не ремонтировался. Мы задолжали за телевизор. У нас старенький автомобиль. Я лишь бухгалтер, а не компаньон фирмы. Считаю чужие деньги — и только. А ты знаешь, что хуже всего на свете? Чужие деньги…

— Хватит, Хэнк, прошу тебя, — остановил я его. Трудно было вынести, да еще за обедом, такую волну самобичевания, хорошо еще, что его не слышали за соседним столиком.

— Позволь закончить, братец, — взмолился Генри. — Жена упрекает, что у меня плохие зубы и дурно пахнет изо рта, а все потому, что мне не по средствам пойти к зубному врачу. А пойти я не могу, так как все три чертовы дочки каждую неделю ходят к нему для выпрямления зубов, чтобы потом, когда подрастут, могли улыбаться, как кинозвезды. И еще она презирает меня за то, что я уже пять лет не спал с ней.

— Почему?

— Я импотент, — с жалкой улыбкой признался Генри. — У меня все основания быть импотентом. Уж поверь слову своего брата. Помнишь ту субботу, когда ты вернулся домой и застал меня в постели с девицей? Как ее звали, черт возьми?

— Синтия.

— Вот-вот. Синтия. Синтия с большими сиськами. Она завопила, как недорезанная курица, — по сей день у меня в ушах звенит ее визг. А потом, когда я расхохотался, она влепила мне затрещину. Что ты тогда подумал про своего старшего брата?

— Да ничего особенного. Я даже не понимал, чем вы занимались.

— Но теперь-то понимаешь?

— Да.

— Тогда я не был импотентом, верно?

— Господи, да откуда мне знать?

— Уж поверь мне на слово. Ты рад, что снова приехал к нам в Скрантон?

— Послушай, Хэнк, — сказал я, взяв его за руки и крепко сжав их, — ты достаточно трезв, чтобы понять то, что я скажу тебе?

— Близок к тому, — хихикнул он и затем, нахмурясь, бросил: — Отпусти руки.

Я отпустил его руки, вынул бумажник и отсчитал десять сотенных.

— Вот тебе тысяча долларов, — сказал я и, наклонившись, сунул их ему в нагрудный карман пиджака. — Не забудь, где они.

Генри шумно вздохнул, полез в карман, вытащил деньги и стал разглаживать на столе каждую бумажку.

— Чужие деньги, — бормотал он. Казалось, он совершенно протрезвел.

— Итак, завтра я уезжаю, — продолжал я. — Далеко, за границу. Время от времени буду давать знать о себе. Если тебе еще понадобятся деньги, ты их получишь. Понятно?

Генри старательно сложил деньги и спрятал их в бумажник. Слезы полились из его глаз, молчаливые слезы, катившиеся из-под очков по его мертвенно-бледным щекам.

— Не надо плакать. Ради Бога, не плачь, Хэнк, — упрашивал я.

— Ты, наверное, попадешь в беду, — печально произнес Генри.

— Возможно, что и так. Во всяком случае, я уеду. Если кто-нибудь придет к тебе и будет спрашивать обо мне, ты меня не видел и ничего не знаешь. Ясно?

— Да, понятно, — кивнул Генри. — Позволь, Дуг, задать лишь один вопрос. Дело-то стоящее?

— Пока еще не знаю. Там видно будет. Давай-ка выпьем по чашке кофе.

— Не надо мне кофе. Могу выпить его и у себя в счастливом доме с драгоценной женой.

Мы поднялись из-за стола, я помог брату надеть пальто. Потом расплатился с официантом, и мы пошли к выходу. Генри, ссутулившись, весь какой-то скособоченный, припустил было вперед, потом приостановился, пропуская меня к двери.

— Знаешь, — сказал Генри, — что говорил мне отец перед смертью? Он признался, что из всех сыновей больше всех любит тебя. Сказал, что ты самый лучший, чистая душа. — Тон у Генри был, как у обиженного ребенка. — Как думаешь, зачем понадобилось ему на смертном одре говорить такое своему старшему сыну?

И он зашагал к выходу. Я распахнул перед ним дверь, невольно подумав, какое для меня это стало привычное дело — распахивать двери.

На улице было холодно, дул порывистый пронизывающий ветер. Генри съежился и торопливо застегнулся на все пуговицы.

Я крепко обнял его и чмокнул в еще мокрую щеку, ощутив на губах соль. Потом усадил в такси. Прежде чем таксист успел завести мотор. Генри остановил его, похлопав по плечу, и опустил боковое стекло с моей стороны.

— Послушай, Дуг, — сказал он, — я только что понял, в чем дело. Весь вечер я недоумевал и ломал себе голову, не в силах понять, что в тебе такого странного. Ты ведь больше не заикаешься!

— Да, — подтвердил я.

— Как ты это устроил?

— Лечился у логопеда, — брякнул я. Впрочем, что лучше я мог придумать?

— Здорово, просто потрясающе. Везунчик же ты!

— Угу, — согласился я. — Я везунчик. Спокойной ночи, Генри.

Он поднял стекло, и такси покатило прочь. Я грустно глядел вслед машине, увозившей моего старшего брата, о котором мать говорила, что из всех нас он один рожден для богатства и счастья.

Вернувшись к себе в номер отеля, я уселся перед телевизором. На экране мелькала одна реклама за другой, причем назойливо расхваливались такие вещи, которые я никогда бы не стал покупать.

Я плохо спал в эту ночь, мучимый стремительными мимолетными видениями: то какие-то женщины, то чьи-то похороны.