Про свою беседу с Лоримером я решил ей не говорить.
То были чудесные дни, беззаботные и сладострастные, ничем не тревожимые — ни часами, ни календарем, в прекрасной стране, языка которой мы не знали и печали которой не заботили нас. Мы не читали газет, не слушали радио и не строили никаких планов на будущее. Несколько раз звонил Фабиан из Нью-Йорка, говорил, что все идет гладко, что мы день ото дня богатеем, но все же есть некоторые трудности, которые не объяснишь по телефону, и потому он задерживается дольше, чем ожидалось. Квадрочелли перед отлетом в Милан прислал мне расчеты по сделке с вином, которые, не читая, я тут же срочной почтой отправил Фабиану. Фабиан нашел эти расчеты превосходными и просил передать Квадрочелли, что его условия сделки вполне приемлемы.
— Кстати, — спросил я, — как прошли похороны Слоуна?
— Очень хорошо, — ответил Фабиан. — И вот еще, чуть не забыл. Как вы просили, я позвонил вашему брату, и он навестил меня в Нью-Йорке. Уверял, что дело, на которое вы дали ему деньги, становится весьма многообещающим.
Так прошла неделя, и все в ней было хорошо.
Мы поехали в Рим за заказанными пятью костюмами, остановились там в отеле и как заправские туристы бродили по улицам, завтракали на Пьяцца Навона, где пили вино Фраскати, побывали в Ватикане, осмотрели Форум, Музей Боргезе, слушали «Тоску».
Во время одной из прогулок по Риму я привел Эвелин на ту выставку, где в окне стояла купленная мной картина, о чем я ей не сказал. Мне хотелось сначала узнать ее мнение об этой картине как человека, более разбирающегося в живописи. Она нашла, что картина хороша, бесспорно хороша, но мы не смогли зайти и осмотреть всю выставку, так как она была закрыта на обеденный перерыв. Я подумал, что это к лучшему. Другие картины могли ей не понравиться, а Бонелли стал бы наверняка благодарить меня за чек, и я оказался бы в неловком положении. Мне же после проведенных с Эвелин дней стало хотеться, чтобы она всегда была обо мне высокого мнения. О чем бы ни шла речь.
На другой день у Эвелин было назначено свидание с ее другом из американского посольства, а я поехал за двумя купленными мной картинами. На этот раз у старика Бонелли был более радостный вид, что, очевидно, объяснялось тем, что еще на трех полотнах появились таблички с указанием «продано». Он даже напевал себе под нос какую-то арию из «Тоски». Я спросил о Квине, которого не было на выставке.
— Со времени встречи с вами, — объяснил старик, — Анжело день и ночь работает у себя дома. Он был очень подавлен тем, что более года его работы висели здесь на стенах и никто ими не интересовался. Как молодой художник он приходил в отчаяние, не получая хотя бы небольшой поддержки.
— Это бывает не только у художников, — заметил я.
— Конечно, — согласился старик. — Отчаяние охватывает не одних лишь художников. Я сам иногда спрашиваю себя, не зря ли я прожил свою жизнь. Даже в Америке… — пожал он плечами, не договорив до конца. — Да, даже, в Америке, — кивнул я.
Эвелин еще не было, и я поставил обе картины рядышком на камине с запиской: «Дорогой Эвелин на память». Потом я вышел, прогулялся по виа Венето, зашел в кафе и уселся на террасе за чашкой кофе, глазея на гуляющих. Мне хотелось, чтобы, пока меня нет, Эвелин увидела мой подарок.
Когда я вернулся, Эвелин, облокотясь на подушки, полулежала на постели, пристально глядя на картины. На глазах у нее блестели слезы. Не говоря ни слова, она притянула меня к себе и поцеловала.
Немного погодя она неожиданно сказала:
— Распутная я девка.
— Ах, успокойся, пожалуйста.
Она отстранилась от меня и села на постели.
— Вот сейчас и скажу, почему приехала к тебе.
— И хорошо сделала. Давай не будем говорить об этом.
— Я беременна, — выпалила она. — И от тебя. В ту нашу первую ночь у меня не оказалось таблеток. Ты не обязан верить мне, если не хочешь.
— А я верю.
— Уж готова была сделать аборт, когда позвонил Лоример и сообщил о встрече с тобой. Прежде я всегда заявляла, что не желаю иметь детей. А тут меня осенило, и я поняла, что просто дурачу себя. И еще многое поняла. Ушла из министерства. Хватит с меня чиновничьей службы. Я губила себя в Вашингтоне… И намерена сделать вот этакое безжалостное, я бы даже сказала — жестокое, предложение юриста…
— А именно?
— Чтоб мы поженились.
— Ну, это не очень-то жестокое предложение.
— После рождения ребенка мы сможем развестись. Но я не хочу иметь незаконнорожденного. Сперва я не хотела тебе говорить. Но после этой чудесной недели… Она все изменила. — Эвелин беспомощно развела руками. — Ты был таким милым. А картины меня вконец добили. Ладно, ничего, сама справлюсь.
Я глубоко вздохнул.
— У меня предложение получше. Почему бы нам не пожениться, завести ребенка и не разводиться? — Сказав это, я тут же поймал себя на том, что зря ляпнул это. Надо мной еще витали тени моего недавнего прошлого, которые надо было как-то развеять, прежде чем на ком-нибудь жениться. Но я почувствовал облегчение, услышав ее ответ.
— Не торопись. Во-первых, я могла солгать.
— О чем?
— О том, например, кто отец ребенка.
— Для чего это тебе?
— Ну, знаешь, женщины все могут.
— Но ты же не солгала?
— Нет.
— Твоего слова мне вполне достаточно.
— Даже если и так, — покачала она головой, — все равно незачем спешить. Я не хочу потом сидеть дома и раскаиваться. Или годами недовольно глядеть друг на друга? Пылкие, благородные порывы надо приберечь для иных случаев. А тут нужно время, чтоб хорошенько обдумать. Нам обоим. Убедиться, что мы уверены, в том, что делаем. Дадим себе на размышление, скажем, пару недель.
— Но ты же сказала… — ее неожиданные возражения вызвали с моей стороны и вовсе неразумную настойчивость, — что приехала ради…
— Все помню, ничего не забыла. Но это, как говорят в Вашингтоне, уже не актуально. Сейчас там очень модно это словечко.
— А почему не актуально?
— Потому что я изменилась. Ты был для меня чужим, просто нужным для замужества человеком. А теперь ты больше не чужой.
— А кто же?
— Скажу в другой раз, — улыбнулась она. Потом встала, потянулась и сказала: — Пойдем выпьем. Нам обоим не помешает.
— Ты помнишь, что рассказывал мне в первый вечер в Вашингтоне? — спросила Эвелин.
Мы шли по виа Кондотти, праздно поглядывая по сторонам. Со времени нашего последнего объяснения мы больше не упоминали о женитьбе, словно и речи об этом не было. Или, вернее, как если бы между нами ничто не изменилось. Мы стали более ласковы, даже нежны друг с другом, но в нашей близости проскальзывала грусть.
— Так о чем я говорил тогда? — переспросил я.
— О том, что ты простой провинциальный парень из очень богатой семьи.
— И ты поверила?
— Нет.
— Что ж, возможно, ты была права.
— Не забывай, — улыбнулась она, — что я вышколенный юрист. Кстати, чем же ты все-таки занимаешься? Как твоей будущей жене мне положено знать об этом, не правда ли?
— Не волнуйся, сейчас у меня достаточно средств, чтобы содержать тебя. — Продолжая изображать из себя этакого богача, я понимал, что это глупо и неубедительно, но ничего иного пока придумать не мог.
— Я не забочусь о том, чтобы кто-нибудь кормил меня. У меня есть и свои деньги, и я всегда заработаю себе на жизнь. Адвокаты в Америке не голодают.
— Почему в Америке? Чем плохо жить в Европе? Эвелин отрицательно покачала головой.
— Европа не для меня. Люблю приехать сюда на отдых, но жить постоянно — нет уж, уволь. — Она зорко взглянула на меня. — Есть причины, по которым не можешь вернуться обратно?
— Вовсе нет.
Она замедлила шаг и остановилась.
— Ты лжешь, — отрубила она.
— Быть может, — пожал я плечами. Человек, вышедший из магазина кожгалантереи, задел меня и пробормотал: «Scusi».[21]
— Это надо считать хорошим началом семейной жизни?
21
извините (итал.)