Так или иначе, но здоровье моего друга быстро шло на поправку, и к концу ноября он уже мог сам вставать с постели и ходить по комнатам. В начале декабря Энейбл начать выходить из дому на короткие прогулки. Однако особенности его телесного строения делали беднягу, и без того ослабленного долгой болезнью, крайне уязвимым для холода. Поэтому Энейбл не мог покидать дом надолго. Тем не менее за подобное ограничение его домашние склонны были благодарить судьбу — ибо друг мой принялся снова толковать о походе на Уступ. Миссис Энейбл в ужасе рассказала мне об этой навязчивой идее сына: естественно, она не могла позволить несчастному вернуться на место, где он пережил столь серьезное потрясение, и взяла с меня обязательство сделать все возможное, чтобы воспрепятствовать осуществлению этого безумного плана.

Увы, но душевное состояние Энейбла совершенно не изменилось к лучшему. Он оставался таким же замкнутым и отрешенным, словно бы всю колоссальную энергию, накопленную за лето (а я прекрасно помнил, каким возбужденным и живым он тогда выглядел) он израсходовал в той единственной вспышке в ночь Хеллоуина, и теперь в нем не осталось ни искры, дабы поддержать его угасающее существование. В университете наш декан вошел в положение и не отчислил Энейбла, хотя тот, конечно, не смог сдать экзамены за осенний курс.

Вернувшись в Аркхэм после рождественских каникул, я, к несказанной радости, обнаружил, что Энейбл снова поселился в нашей квартирке на Хейл-стрит. Мы обменялись приветствиями, с его стороны весьма многословными, но не столь сердечными, как раньше. Но по крайней мере к нему вернулась прежняя живость.

— Ах, Винзор! — воскликнул он. — Надеюсь, ты хорошо провел время в родительском доме! С новым 1929 годом! Доктор МакДональд счел, что я достаточно окреп, чтобы вернуться к занятиям в Мискатонике, что меня весьма обрадовало! Влачить существование инвалида — не самое приятное времяпрепровождение, должен тебе доложить.

Что же до всего этого дела с сектой, могу тебя заверить, что волноваться более не о чем. Забудь об этом — я все, все осознал. Не стоило мне связываться с силами, с которыми человек разумный никогда в жизни не свел бы знакомство. Я настолько увлекся тайным знанием, что утратил чувство реальности — за мной водится такое, я ведь тебя об этом когда-то предупреждал. И должен признать, ты был прав, не доверяя Харперу. Он вовлек меня в заговор в буквальном смысле космического масштаба — но тут, как гром с неба, явился ты и спас меня в мгновение ока. Все, с меня хватит, я больше в эти игры не играю, будь покоен. И даже говорить более об этом не хочу — и ты уж, пожалуйста, поддержи меня в этом начинании. Давай обо всем забудем — прошлое должно остаться в прошлом.

Так и вышло, что вместо полных и детальных объяснений всеми происшедшему (некогда торжественно мне обещанных) Энейбл просто заверил меня в том, что стал на путь истинный. Ну, к этому моменту все, что я хотел узнать об этом ктулхианском культе, я уже узнал (причем узнал даже больше, чем хотелось бы) — набор бредовых псевдомистических идей, которыми вскружили голову моему несчастному другу. И я остался доволен тем, что столь неприятная тема была наконец-то закрыта, и надеялся, что никогда более не услышу о лесной секте и ее верованиях.

И хотя Энейбл все еще не очень твердо держался на ногах, у него вполне получалось доезжать до университета и возвращаться с занятий на трамвае. Занимался он весьма прилежно, гораздо лучше, чем в осеннем семестре, однако я чувствовал — душой он далеко. Не раз я заставал его рассеянно глядящим в окно гостиной — туда, где над верхушками деревьев подымалась серая верхушка Уступа Дьявола. И не раз, подозреваю я, пытался он пробраться к утесу напрямик, по отвесной тропе, но снег и гололедица заставили его передумать. Когда он попросил отвезти его к поляне для пикника на Болтон-роуд, я отказался. Он смерил меня свирепым взглядом, а затем замкнулся в обиженном молчании. Затем он, видимо, уже не хотел навязываться и более не поднимал этой темы.

Зимний семестр тянулся и тянулся, и Энейбл становился все неразговорчивее. Периоды совершенной апатии чередовались у него с приступами лихорадочной активности. Он уже даже не пытался завести со мной беседу, ограничиваясь предметами бытовыми и насущными. «Передайте мне, пожалуйста, соль», — вот и все, что слышали от него мы с миссис Делизио. Я терпеливо сносил его грубость и невоспитанность, ибо они меня скорее огорчали, чем сердили. Очевидно, друг мой еще не полностью оправился от душевной болезни. И несмотря на мои бурные возражения, он продолжал читать глупостные и дурацкие книжонки всех этих Чемберсов и Бирсов.

Однако в феврале к нему стали приходить сны. Ночью из спальни часто доносились крики, но я так и не смог разобрать слов. А после одной особо бурной ночи он вышел в гостиную совершенно изможденный, но во власти странного возбуждения и с горящими глазами — таким я его не видел с лета. Мои попытки дознаться до правды ничего не дали: Энейбл уклончиво отвечал, что его мучили кошмары, но окрыленный и довольный вид слабо вязался с этим. О том, что же ему снилось, он, конечно, ничего не рассказывал.

Однажды ночью я весьма поздно вернулся с веселой вечеринки в общежитии Каппа-Сигма и через закрытую дверь услышал, что Энейбл разговаривает во сне. Прижав ухо к двери, я сумел различить следующее:

— Он обещает прийти снова… Уступ Дьявола слишком далеко… нужно попытаться еще раз… я не могу оставить Его… Он не оставит меня… пропеть мантру Дхол… Ньярлахотеп…

Как вы понимаете, я не на шутку встревожился: всю эту тарабарщину мой друг нес на обратном пути в Аркхэм той памятной ночью, однако с тех пор ничего такого мы от него не слышали… Одним словом, мне пришлось смириться с мыслью, что душевный недуг Энейбла гораздо серьезнее, чем я думал, и не так-то легко поддается лечению. Видимо, вскоре нам предстояла консультация психиатра. Однако вскоре события обернулись совсем иначе, и, размышляя над прошлым, я вовсе не уверен, что смог бы изменить их ход и отсрочить трагическую развязку.

Когда беда все же случилась, я был наготове. В последнее время Энейбл даже не пытался прикидываться нормальным, и мне стало очевидно, что его, возможно, придется удерживать с помощью грубой силы.

Тем холодным зимним вечером, в четверг, когда в воздухе совершенно еще не чувствовалось приближение весны, я сидел на диване в гостиной и просматривал заметки для работы, посвященной ироническому началу в творчестве Шедвелла. До каникул оставалась всего-то неделя. На душе у меня было очень спокойно после сытного ужина, на который миссис Делизио подала вкуснейшие спагетти. Энейбл удалился к себе в комнату — и вдруг вышел из нее, уже облаченный в теплое пальто.

— Я пойду прогуляюсь, Винзор, — заявил он. — Ну, по городу. К матушке зайду.

Я предложил подвезти его на машине. Он отказался. Я уперся и сказал, что провожу его хотя бы до трамвайной остановки. Он неохотно согласился. А когда мы вышли на улицу, Энейбл тут же свернул не в ту строну — прямиком к лесу. Я бросился за ним, он перешел на бег. Так мы трусили друг за другом, оскальзываясь на обледеневшей мостовой. Но я быстро его догнал — куда ему было тягаться со мной, с его-то ослабленным организмом. А когда он не отозвался на мою просьбу остановиться, мне не оставалось ничего иного, кроме как схватить его и повалить в сугроб у обочины.

— Сегодня ночью!.. Я должен быть там!.. Я должен, должен прорваться за Врата!.. Я должен достичь единения с Ним! Оставь меня! — рычал он.

Когда Энейбл осознал бесполезность сопротивления, я отпустил его и поднял на ноги. Крайне неохотно он последовал за мной в дом. Мы оба насквозь промокли, ибо извалялись в снегу, и оставаться снаружи было бы чистой воды безумцем — к тому же на улице резко холодало. Энейбл хрипло, с присвистом дышал.

Он, конечно, бранил меня на чем свет стоит, но я заверил его, что сослужил добрую службу его и без того ослабленному здоровью — идти ночью в такую погоду к Уступу было бы равносильно самоубийству. Мой друг в ярости влетел к себе в комнату и с грохотом захлопнул за собой дверь. Я просидел в гостиной до полуночи — вдруг ему взбредет в голову повторить попытку побега? — а потом пошел спать.