Из мифов и сказок, которые сочинены про актеров, мне больше всего нравится рассуждение о том, что актеры настолько привыкают притворяться, играть роли, что перестают быть самими собой. Выводы обычно следуют нелестные. Так рассуждают люди, не имеющие ничего общего с нашей профессией, не причастные к ней, ничего о ней не знающие, люди, у которых не все гладко с логикой. Как можно перестать быть самим собой, играя роли? Роли – это роли, а жизнь – это жизнь. Если роль становится жизнью или если жизнь и роли меняются местами, то это уже говорит о психическом расстройстве. Иногда такое случается, но нельзя сказать, что подобное вызывается работой, игрой в кино или на сцене. Для психического расстройства необходимы определенные предпосылки. Я сыграла много ролей, но как была, так и остаюсь Любовью Орловой. И ни одна роль ни в чем не изменила ни моего мировоззрения, ни моего характера. Да и сам характер не «стерся» от того, что я играю. «Стерся» характер! Однажды в Куйбышеве[93] меня так и спросили: «Не стирается ли характер от вашей работы?» Разве характер может «стереться»? Г.В. так понравилось это выражение, что он даже хотел вставить его в «Весну», но потом передумал.
Нет – характеры у актеров не «стираются», чувства не притупляются и т. д. Сыгранные роли дают нам опыт, обогащают нас духовно. Таково их действие. От работы не бывает вреда, одна лишь польза.
Люблю выступать перед зрителями. Люблю развенчивать мифы. Стараюсь рассказывать о своей работе как можно подробнее, чтобы у людей создалось правильное впечатление о ней. Стараюсь быть убедительной.
Сталину очень нравилась выдумка Эйзенштейна с брезентом из картины «Броненосец «Потемкин». Он приводил ее в пример, когда говорил о разнице между художественным и документальным кино. Сталин считал, что брезент, которым накрывают матросов перед расстрелом, усиливает впечатление от этой сцены.
– Смотрели картину с товарищами, – вспоминал Сталин. – Клим[94] мне говорит: «Что за чушь? Зачем надо брезент портить? И не увидишь под ним, кто готов, а кто нет». А я ему ответил, что надо не просто смотреть, а вникать. Пойми, говорю, это художественный прием. Их накрыли и будто отделили уже от живых. Еще не убили, а уже отделили. Клим вникал-вникал, а после просмотра битый час расспрашивал Эйзенштейна про этот брезент. Что, да как, да кто придумал, а почему брезент, а не полотно… Хватка у Клима мертвая, если он вцепится, то вцепится. Эйзенштейн стоит красный, пот с него льет, так допек его Клим, и отвечает: «Кто ж это полотно отстирывать будет после расстрела? С брезентом проще. Брезент обдал водой, и он снова чистый». А Клим на это: «Так, значит, брезент не на один раз… А почему тогда на нем дыр нет? Разве до того случая офицеры матросов никогда не расстреливали? Промашку вы дали, товарищ режиссер…»
Г.В. обожает рассказывать различные истории. И о том, чему сам был свидетелем, и о том, что ему рассказали. Но вот про это он никогда мне не рассказывал. Видимо, прошло мимо него.
– Эйзенштейн после того случая однажды пожаловался мне на Шумяцкого, – продолжал Сталин. – Обоснованно пожаловался, были на то причины, но зачем сразу идти ко мне? Можно было и между собой решить. Я выслушал и говорю: «Наверное, надо товарища Шумяцкого направить на другую работу, а вместо него поставить товарища Ворошилова». Эйзенштейн изменился в лице и больше никогда на Шумяцкого не жаловался.
Не переставала и не перестаю удивляться способности Сталина вселять уверенность в окружающих. Словом, жестом, взглядом… Каким бы ни было мое настроение (а оно бывало разным), стоило мне только оказаться рядом со Сталиным, как все мои тревоги улетучивались, плохое уходило куда-то на задний план, проблемы начинали казаться незначительными, не заслуживающими огорчения и печали. Примерно такое же чувство я испытывала в детстве, когда мама обнимала меня или когда папа гладил меня по голове. Чувство спокойствия, абсолютной защищенности, сознание того, что все будет хорошо.
Однажды я не выдержала и поделилась этим впечатлением со Сталиным.
– Это выдумки, – сказал Сталин. – Я же не колдун какой-нибудь…
Не колдун, это верно. Но без волшебства тут явно не обошлось. Это я шучу. При чем тут волшебство? Никакого волшебства и в помине не было. Просто каким-то, еще неизвестным науке образом спокойствие Сталина, его уверенность в себе передавались окружающим, столько было в Нем этой уверенности.
Странно было слышать от Сталина, что кто-то спорил с Ним или не соглашался с Его доводами. Как могло быть такое, искренне удивлялась я? Ведь Сталин всегда был так убедителен, так веско и всесторонне обосновывал свое мнение. Мне казалось, что без злого умысла не соглашаться со Сталиным было невозможно. Ум Сталина, его жизненный опыт, его образованность говорили сами за себя.
Г.В. часто вспоминает, как в 1928 году Сталин напутствовал их троицу[95] перед отъездом в Америку.
– Было такое впечатление, будто с нами говорит опытный режиссер, мудрый старший товарищ.
Перед тем как уезжать за границу, Сталин посоветовал совершить поездку по Советскому Союзу, посетить великие стройки той поры, побывать на полях, в том числе и на целинных, которые только-только начали осваивать. Увидеть, понять, прочувствовать, чем дышит, как живет Советская страна, чтобы там, за границей, иметь возможность сравнивать. Очень дельный совет.
Мудрый старший товарищ… Именно таким и был Сталин для всех, мудрым старшим товарищем.
Апрель 1939-го
Той весной Г.В. придумал сюжет, который понравился нам обоим своей искренностью и своим драматизмом. Дальний Восток. Маленькая дружная семья – мать, вдова капитана-пограничника, погибшего от вражеской пули, и маленький сын. Сын заболевает (чем именно, мы не придумали, но за этим дело бы не стало, подсказал бы кто-то из знакомых врачей), спасти его может только срочная операция. Операция очень сложная, такие делают только в Москве или Ленинграде. Местные врачи помочь не могут. Везти мальчика в Москву с Дальнего Востока невозможно, он ослаб и не перенесет дальней дороги. Отчаявшаяся мать посылает телеграмму Сталину, прося его о помощи. Сталин присылает за мальчиком и его матерью самолет. В пути о больном ребенке заботятся медики. Мальчика привозят в Москву, оперируют, спасают. Финальные кадры – мать и сын в Кремле благодарят Сталина.
Воодушевленная, я рассказала Сталину о нашем замысле. Было очень интересно узнать его мнение. Признаюсь честно, я рассчитывала на одобрение и надеялась получить какие-нибудь замечания, которые помогли бы нам в работе. Заодно хотела обсудить одну очень смелую идею Г.В., который придумал в финале снять не актера в роли Сталина, а самого Сталина, произносившего небольшую речь. Смело, но мне казалось, что есть шансы за то, что Сталин может согласиться. Звучное название мы придумать не успели, остановились пока на «Отеческой заботе».
Сталин выслушал меня, помолчал немного, а потом с искренним любопытством поинтересовался:
– Зачем сразу давать телеграмму в Москву? Разве на Дальнем Востоке нет райкомов и обкомов? И что это за больница такая, где только разводить руками умеют и на Москву кивать? Разве там нет ни одного коммуниста? Я так думаю, что секретарь парткома вместе с главным врачом пришли бы к первому секретарю райкома и тот бы организовал срочную перевозку ребенка в Москву. Может, они сразу бы обратились в обком… Пусть так. Но они не могли бездействовать. Это преступное бездействие. Что подумают зрители, увидев такую картину? Что в Советском Союзе без вмешательства Сталина ничего не делается? Что Сталин хороший, а все остальные – нет? Как в голову советскому режиссеру могла прийти такая антисоветская мысль?..