— Им кажется, будто мы в компанейские земли идем, — сказал Михаил Петрович, вслушиваясь в слова песни. — Из Руси на Русь. Или убеждены, что новые земли обязательно откроем и к России прибавим.
— Людям трудно думать, что они идут… неведомо куда. Им надо думать о новой русской земле, — заметил Андрей Лазарев. — И что такое южный материк, если не земля, которую нам надо из неведения вызволить?
— Будет трудно, опасно, — задумчиво произнес Михаил. — Но мы не ударим лицом в грязь.
— Пойдемте-ка сюда поближе, — сказал мастер, растроганный песней, и повел офицеров в комнату, что была по соседству с той, где веселились гости.
В приоткрытую дверь Михаил Петрович сразу узнал трех матросов со своего корабля, отпущенных на берег.
Были здесь и две молодые крестьянки, отважившиеся проводить своих близких. Одна из них — статная, с ясным добрым лицом, держалась около матроса с «Востока» Киселева и не спускала с него заволоченных слезами глаз. «Невеста его», — объяснил Охтин. Другая женщина, кутаясь в серый платок, все твердила сидящему рядом с ней немолодому матросу:
— Хотел бы, так отпросился, не ушел бы!
Матрос как будто чувствовал себя и счастливым, и виноватым. Словно в помощь ему и в ответ на жалобное пришептывание жены, матросы запели:
Киселев ласково поглядел на невесту, она вскинула голову, улыбнулась.
— Грамотей и книголюб большой, — оказал мастер о Киселеве. — Прямо сказать, самородок. Жаден и способен до всякого дела. У помещика его выкупить — немалая была бы польза. Вернетесь из вояжа, сударь Михаил Петрович, вы уж о человеке этом не позабудьте. А будет нужно, и я помогу, возьму его к себе!.. Из моих-то плотников, пожалуй, половина — служивые!
— Матроса примечу, — тихо ответил Лазарев и в нетерпении спросил: — Может, пойдем на корабль, Захарыч?
— Ну что ж. Гостям не скажу. Пусть не обессудят, коли не вернусь скоро.
Ночь полна была тревожных звуков: гулко накатывались волны, раздавался скрежет цепей, надрывно свистел ветер, застрявший в парусах кораблей. Корабли словно приблизились к берегу и заслонили своими тенями причал.
На «Мирном», будто дотлевающие угольки костра, мерцали синие фонари. Их тихий свет как-то скрадывал возникавшее в ночи ощущение тревоги; словно и не идти завтра кораблю в неведомые края, не принимать на себя бури.
Новшеств на корабле было не мало: поставили железные стандерсы, двойные ридерсы, тяжелые кницы по носу и корме. Они придали корпусу корабля большую крепость и устойчивость. Корпус второй раз обшили снаружи дюймовыми досками.
Новые, более легкие баркасы и ялы, плотно охваченные канаггами, высились над палубой. Неузнаваем стал теперь транспорт «Ладога», переименованный в шлюп «Мирный». И Лазарев ждал: похвалит или осудит Охтин сделанное? А главное, что еще посоветует переделать в пути. Не было секретом для Адмиралтейства, что шлюп не очень-то годен для плавания во льдах. Однажды в офицерском собрании в Кронштадте обсуждали предстоящие на корабле переделки.
Лазарев внимательно слушал мастера, осматривавшего корабль, и что-то записывал. Потом проводил старика до конца причальной линии.
В Кронштадте в домах долго светились огоньки.
Вернувшись на корабль, Лазарев велел разбудить Май-Избая и двух матросов. Предупреждая недоумение вахтенного офицера, он сказал:
— Работать ночью, при фонарях.
— Что-нибудь случилось, Михаил Петрович? — осмелился спросить офицер. — Выходим завтра?
— Да. Дела осталось немного. Зовите мастеров, — повторил лейтенант.
В эту ночь Май-Избай выполнил все указанное Охтиным. Симонов смутно слышал во сне стук топоров.
Утро началось с прибытия адмиралтейских чиновников, позже — императорской свиты. Днем прибыл император и служили молебен.
Маша, стоя в толпе на берегу, едва различала корабли. Паруса яхт закрывали перед ней рейд, праздничный гул толпы пьянил, земля под ногами качалась. Маша не могла увидеть братьев и с трудом удерживалась от слез. Она слышала сигнальный выстрел, — стаи чаек, взмыв к небу, пронеслись над берегом. В отдалении забили колокола. Девушка старалась пробраться из толпы ближе к оркестру, к войскам, окружавшим набережную. И тогда Маша увидела рослого тамбур-мажора в мундире, отливающем серебром. Он размахивал раскрашенным длинным жезлом. Он показался Маше напыщенно и нелепо театральным. Она легко, но с досадой ударила его ладонью по руке, в которой он держал жезл, и мягко сказала:
— Не надо!
Солдат в удивлении остановился. Маша отвернулась, нашла на площади свой экипаж и уехала, ни разу не оглянувшись.
Глава десятая
«Назвать бы его „Метаморфоза“», — писал Симонов о своем корабле, имея в виду тот интереснейший круг людей, в котором он оказался. Ученый удивлялся развитости матросов, не зная того, как подбирал Лазарев команду; он радовался вольномыслию Торсона и его осведомленности в науках, не догадываясь о политических связях офицера. В письме домой замечал: «Гуманитаристы, и только! Право, наш корабль — это плавающий лицей, в котором прохожу сейчас курс мореходной науки».
И как славно на корабле: парус вздут и округл, как шар, и хочется погладить его живую поверхность; жерла пушек отливают, как воронье крыло, блоки висят громадными литыми серьгами, топоры и лопатки развешаны, и лапа якоря подергивается и манит совсем по-кошачьи!.. Люди ходят тут все статные, всегда бодрые, оснеженный ли ветер бьет им в лицо или зной.
Симонов не мог знать, что подобное же чувство охватывало и других «гражданских» участников экспедиции — живописца и лекаря — в общении с людьми, не стесненными условиями плавания и обретшими здесь, в совершенно новой для себя обстановке, применение своих сил и, может быть, всего лучшего, что носили в себе.
Спустя восемь лет в таежной глухомани, на каторге, вспоминал ссыльный декабрист Торсон путь двух российских кораблей и в воспоминаниях этих черпал мужество. Мысленно возвращаясь к пережитому в эту пору, к вечерам в кают-компании, он любил повторять строки из стихотворения Пушкина.
Именно в годы плаванья на «Мирном» и «Востоке» постиг он, по его словам, великую пользу сосредоточенности, столь нужной для знаний и недостижимой в рассеянной петербургской жизни.
Могло ли все это относиться к морякам, уже много раз бывавшим в плаванье? Лазарев замечал, что и на них как бы лег отсвет этого чувства, делавшего всех особенно мягкими и предупредительными друг к другу. В первые дни плаванья в некоторой мере мешала деловому знакомству Лазарева с членами экипажа эта праздничная приподнятость настроения, она уводила подчас от обычных будничных тягот. Лазарев приходил в кубрик посмотреть, не сыреют ли стены, не слишком ли влажно у недавно выложенной камбузной печи, и ему передавалось ощущение царившей здесь бодрости, радостного подъема, сплачивавшего матросов.
— Май-Избай, — спрашивал Лазарев, — привыкаешь? Не укачивает? Ты ведь новичок на море?
— Пообвык уже, ваше благородие. Послушал, что другие рассказывают, и кажется самому, что не первый месяц уже плаваю.
— Он у нас… как дома! — говорили матросы.
«А был ли у Май-Избая дом?» — подумал Михаил Петрович уходя, и ему начинало казаться, что люди чем-то возвышены в собственных глазах, увлечены и, может быть, даже немного обмануты…