Глава двадцать третья
Алексей Лазарев не мог отвлечься от странного представления, будто где-то недалеко идет корабль брата. Это представление рождалось вопреки воле и здравому смыслу, возможно потому, что Алексею Лазареву всегда сопутствовало чувство единения с экспедицией, ушедшей к югу. И ничто, казалось, не могло помешать ему рисовать себе несбыточное: стоянку «Мирного» где-нибудь возле Уналашки.
Это ощущение помогало ему претерпевать опасности собственного пути.
Он побывал и в Петропавловске, видел Людмилу Ивановну Рикорд. В домике, неотличимом от тех, что стоят где-нибудь в Рязани, но укрытом высокими пихтами от морских ветров, она поила его крепчайшим китайским чаем и певуче рассказывала о полюбившемся здесь всем лицеисте Матюшкине. А когда Алексей заговорил о южном материке, о брате Михаиле, она вскинула на него большие свои яркие глаза и молитвенно сказала:
— Боже, не оставь их.
Она поняла его: и тот конец земного шара ждет русского человека.
Лазарев подумал: «Можно ли с такой уверенностью в предстоящее русскому человеку не открыть эту „братнину землю?!“» Он так и подумал в ту минуту: «братнину землю».
Алексей Лазарев, как и брат Михаил, многое постигал, находясь в плавании, о многом раздумывал среди опасностей. Он любил повторять изречение, прочитанное им во «Всемирном путешественнике»: «Не дивись, путник, чудесам заморским, храмам и дворцам людским, а дивись переменам, происшедшим в сердце твоем».
Он писал матери с пути: «…Что до перемен, то они все впереди! У нас изменений нет: плаваем мирно! Михаил недалеко, так хочется думать, да и верно: расстояния наши по крайности своей и однообразию создают впечатление близости».
«Мирный» и «Восток» тем временем уже не в первый раз пересекали Южный полярный круг и, пожалуй, оказывались перед самыми тяжелыми испытаниями на своем пути.
Пространства, пройденные кораблями, могли удивлять и восхищать. В попытках пробраться к закрытому льдами южному материку, в существование которого участники экспедиции все больше верили, корабли готовились пересечь меридианы там, где они сходятся у Южного полюса. Подчас «кружение» вокруг этого материка, обозначенного на картах белым пятном, походило, на маневренное учение.
На «Мирном» матросы говорили:
— А ведь если есть земля — найдем!
Иногда, увидя возле корабля почти не уступающего ему по размеру атласно-синего кита, они шутили:
— Эх, животина! Куда плывет, чего ищет? Небось, знает, есть там земля или нету.
В этих водах кит стал привычен, как домашний пес, и матросы, наблюдая за тем, как он пускает фонтаны, глотая и процеживая сквозь усы воду, как взметает бесформенную свою голову с пастью, которая могла бы поглотить лодку, подтрунивали над ним совсем по-свойски: «Пей, пей, животина, — воды да рыбы в океане хватит».
Пугало другое. Лейтенант Игнатьев боялся глядеть на яркий свет сияния, и лекарь Галкин закрывал люк в его каюте одеялом. Утомительное и повторяющееся однообразие движения среди безграничного водного пространства, монотонность морского пейзажа, бедность красок, в особенности холодный, мертвенный свет полярного сияния, угнетающе действовали на некоторых из команды.
Свет, льющийся с неба, мешал различать айсберги. Люди, обморочно-бледные, двигались по палубе, как тени.
Лазарев сказал офицерам, собрав их в кают-компании:
— Солнечный покой — это с непривычки тяжелее бури. Надо преодолеть свет.
Вечером «телеграфный» шар заколебался на «Мирном» и просигналил «Востоку»: прошу позволения остановиться.
Беллинсгаузен ответил: приду к вам.
Пожалуй, это был первый случай, когда лейтенант Лазарев предпочитал учить экипаж не в пути, а на остановке. Но учить «преодолевать свет» не приходилось. У самого глаза слепнут, когда приходится глядеть вдаль, В Петербурге не догадались заказать защитные очки для команды, а в Лондоне никто не надоумил. Впрочем, Кук в своих записках ничего не писал о вреде солнечного света в этих местах.
Вскоре катер подошел к «Мирному». Пропустив вперед Беллинсгаузена, офицеры вышли на палубу. Корабли стояли на якорях в двух милях друг от друга. Слева наплывал на «Мирный», заслоняя свет и нагоняя мрак и холод, громадный айсберг. Он медленно проплыл мимо. Приближался другой, снеговым шпилем своим уходя высоко в небо.
— Надо постоять день. Пусть привыкнут к полярному сиянию, — говорил тем временем Беллинсгаузен Лазареву.
Михаил Петрович молчал. У вахтенных от напряжения разболелись глаза.
— Что даст один день? Полярное сияние не станет слабее и привычнее.
Анохин навывал его «сполохом» и говорил, что такой же бывает на Белом море. Он увереннее других чувствовал себя, но и у него началась резь в глазах.
— Матросам приделать к фуражкам матерчатые козырьки для защиты глаз, — распорядился Беллинсгаузен. И тут же в затруднении спросил: — А салинговым? Им только помешает козырек?
— Вызовите Анохина! — приказал Лазарев трюмному матросу.
И, обращаясь к Фаддею Фаддеевичу, пояснил:
— Лучший он из салинговых, может быть, что-нибудь сам предложит.
Обращение за советом непосредственно к матросам не было принято на кораблях, но Беллинсгаузен не усмотрел в этом нечто роняющее достоинство офицера.
— Что бы ты сделал, если бы попал в такую беду, один, без офицера? — спросил Беллинсгаузен Анохина, когда матрос явится на вызов.
— Ваше благородие, — не смутился Анохин, — цветного стекла на корабле нет, но есть бутылки, а бутыль винная часто из зеленого стекла. Разбить ее и круглый кусок к глазам приставить, легче глазу станет. Так на Белом море, ваше благородие, отец от резкого света избавлялся.
Нехитрый совет был принят.
До вечера Анохин ловко выбивал из бутылок цветные кругляши и привязывал к ним ленточки.
Беллинсгаузен вернулся иа «Восток». Там матросы тоже воспользовались советом Анохина.
Утро занималось бледное, пасмурное. Самыми тяжелыми для команды были, пожалуй, эти утренние часы. Матрос Берников будил Киселева, спавшего на подвесной койке над ним, и, болезненно морщась от безжизненного тусклого света, проникающего в иллюминатор, твердит:
— Где мы? Почему стоим?
— Ночь ведь еще, ночь. Чего ты? — сердился Киселев, неуверенный в том, что рассвет еще не наступил. — Слышишь, тихо на корабле.
— Ох, Егор, — не успокаивался Берников, — от этого света, должно, хворость моя. Туманы кругом. Бродим, не знамо где…
Киселев помнил — лекарь говорил, что у Берникова началась цынга, а при цынге человек слабеет волей, подчас мнит себя «конченным», боится света. Киселев присел на койку товарища и, успокаивая его, сказал строго:
— Ты не будоражь людей, не шуми. А то командира позову. Терпи!
— Позови, Егор, позови! — неожиданно попросил Берников. — Скажи, извелся в мыслях.
— Совести у тебя нет! — обругал товарища Киселев и вышел.
Лазарева он нашел на корме. Матовый свет утренней зари прорывался из облаков и тусклым пятном лежал на чисто вымытой палубе.
Лейтенант поднял усталые от бессонницы и дневного света глаза:
— Что тебе, Киселев?
— Совсем занедужил Берников. Вас просит…
Лазарев спустился в кубрик. Следом за ним шел Киселев.
— Что тебе, Берников?
— Свет мешает, ваше благородие, — приподнялся на койке матрос. — Ни день, ни ночь. Я не трушу, ваше благородие, но только…
— В бою легче было бы! — подсказал лейтенант.
— Так точно, ваше благородие, в бою легче. Сна лишился, и скорбут одолел.
— Боишься, Берников? Нам не веришь, командирам своим?
— Конца пути не вижу, ваше благородие! Неужто другие не сомееваются? Или решили про себя: не велика беда, коли не найдем земли этой, лишь бы домой вернуться!
— А ты так не думаешь, Берников? — напрямик спросил Лазарев.
— Нет, ваше благородие, помереть мне, коли вру! Я о том помышляю: если есть земля, надо до нее дойти.
— Ну и все так думают. Bepнo, Киселев?