(Шестнадцать лет. Шестнадцать лет боли в этом отвратительном теле), сказал Эван своим внутренним голосом.

(Эван, пожалуйста, не делай этого. – Голос Пэтти. Сейчас она была Субдоминантом, для нее вечная боль Странности слегка ослабела. – Я лишь прошу тебя оставить это. Я возьму Странность на себя, пока Джон не будет готов. Ты можешь перейти в Пассив и отдохнуть).

Эван не обратил на нее внимания. Где-то внизу она слышала Джона, последнего из трио личностей, составляющих Странность. В данный момент Джон был Пассивен и находился в глубинах странного, запутанного разума, где мучения Странности казались лишь слабой волной прилива. Пассивная личность все слышала, но не могла вмешиваться. Пассивный мог поделиться потоком своих мыслей с остальными или же скрыть их; остальные могли его слушать или игнорировать – по желанию. То, что Джон не применял никаких усилий, чтобы сейчас скрыть свои чувства, говорило им больше, чем сами его мысли.

(…черт возьми засранец не может терпеть боль так как я ни капли долбаной храбрости творческая чувствительность Пэтти это может и нравится, но мне чертовски надоели эти жалобы боль ощущают все а не только он неужели он не понимает какой силой мы обладаем…)

(Нет, Джон, – отправил Эван ему свои мысли. – Я не понимаю эту силу, и мне нет до нее дела. Я хочу остаться один. Один. Я люблю вас обоих, но быть запертым здесь…)

Эван замолчал. Странность всхлипывала от переполняющих ее эмоций. Эван поднял левую руку Странности. Она почти полностью принадлежала Джону, хотя сквозь грубую кожу явно проглядывал мизинец Пэтти и большой палец Эвана – здесь кожа была цвета кофе с молоком. Рука сопротивлялась – Пэтти пыталась вытолкнуть его с места Доминирующего и занять тело. Эван сконцентрировался. Рука поднялась и откинула назад тяжелый капюшон плаща Странности. Странность издала стон, ее пальцы болезненно скрючились, стаскивая защитную маску, сухожилия растянулись.

Легкое дуновение воздуха из кондиционера болезненно коснулось щек Странности, как и всего остального тела. Эта прохлада ощущалась, будто ледяная вода, попавшая на больной зуб. Без маски пистолет в другой руке Странности стал казаться еще более настоящим, зловещим и одновременно убедительным. От него пахло смазкой, порохом и насилием.

Прошло три часа после закрытия, и в Джокертаунском Десятицентовом музее было тихо, не считая звуков в голове Странности, и темно, за исключением светящейся диорамы Джетбоя, переливающейся разными цветами. Джетбоя изобразили во время атаки. Эван делал большую часть восковой скульптуры для этой выставки, работая в те немногие часы, когда он становился Доминантным и мог действовать обеими руками почти свободно. Хотя Пэтти и Джон утверждали, что это просто у него в голове, Эван не мог работать руками Пэтти или Джона. В них не было легкости.

Лишь в редкие моменты Эван мог почти не обращать внимания на постоянную неспешную трансформацию Странности, мог почти поверить, что он снова стал одним человеком, а не тремя слившимися телами, части которых все время движутся и меняются.

(Одним, – с сочувствием отозвалась Пэтти. – Я понимаю, Эван. Всем нам хотелось бы этого, но это невозможно.)

Эван приоткрыл рот Странности. Губы были тонкими и жесткими: губы Джона. Эван засунул ствол 38-го в рот Джона и закрыл его. У отполированного металла был резкий привкус.

Голос был нежным и шел откуда-то сзади. Эван проигнорировал его и попытался согнуть указательный палец Странности. Понадобится лишь малая доля огромной силы Странности. Лишь крохотная частица. Одно малейшее движение, и Эван найдет свое забвение. Уединение.

(Эван, я люблю тебя. Помни это, несмотря ни на что. Я люблю тебя, и Джон тоже любит тебя.)

– Эван, мне кажется, у тебя мой пистолет. Я купил его для защиты, а не для этого.

(…не может даже спустить курок, не может решиться на единственное, чего так хочет…)

Внутри Эван всхлипнул. Рот Странности открылся. Рука, державшая пистолет, опустилась вниз, вдоль его массивного тела.

Странность повернулась к Чарльзу Даттону, стоявшему в дверях комнаты Джетбоя. Эван знал, что видит джокер: тающие восковые щеки, мозаику, комковатое лицо, которое частично принадлежало Эвану, частично Пэтти и частично Джону. Кожа движется, будто марля, которой накрыли кучу шевелящихся червей. Лицо будет меняться, даже пока он смотрит, черты его будут исчезать и вновь появляться на вязкой, обвисшей коже. Единственным, что объединяет каждую из этих несочетающихся, перекрывающих друг друга частей, станет искривляющее их мучение медленной, непрерывной трансформации.

Даттон даже не моргнул. Но опять же, ему приходилось смотреть на собственное лицо живого мертвеца каждый день.

– Даттон, – проговорила Странность. Даже ее голос был разбитым и грубым, будто у монстра из дешевого кино. – Просто это так больно… – Эван чувствовал, как по их изуродованным щекам течет влага. Левая рука (теперь полностью принадлежащая Пэтти) поднялась и вытерла слезы.

– Я знаю, – сказал владелец Десятицентового музея. – Я знаю и сочувствую. Но вряд ли ты действительно считаешь, что это единственный выход. Можно мой пистолет? – Мертвецкий джокер протянул руку.

Странность снова посмотрела на пистолет. Эван колебался, пытался контролировать сильные меняющиеся мышцы. Он все еще мог поднять пистолет, приставить дуло к жуткому, изуродованному виску Странности и сделать это. Он мог. Пэтти старалась заставить его вернуть пистолет Даттону. Эван продолжал держать его, хотя он оставался внизу, у бока Странности. Даттон пожал плечами.

– Вечером я видел диораму Атланты, – сказал он. – Отличная работа, особенно то, что ты сделал с фигурой Хартманна. Руки мне понравились даже больше, чем лицо, – как он пальцами хватается за подиум, хотя Хартманн не обращает внимания на всю бойню позади него. Это добавляет напряжения всей картине.

Рука, принадлежащая Пэтти, невольно дернулась. Из груди Странности вырвался локоть, прорывая мышцы и натягивая плащ, а затем снова исчез.

– Его сломали, – неспешно заявил скрипучий голос Странности. – Против него устроили заговор. Сенатор не был виноват. Он хотел помочь. Он переживал, он просто был… хрупким, и они это знали. Они сделали все, чтобы сломать его.

– Кто сделал, Эван?

– Я не знаю! – Странность отвела мускулистую руку в сторону. Даттон сделал небольшой шаг назад. Выстрел из пистолета, находящегося в этой руке, мог убить.

– Может, Барнетт. Или, точно, этот предатель Тахион.

– Возможно, заговор ненавистников джокеров среди правых. Не знаю. Но они подставили сенатора.

Пистолет снова опустился на бедро Странности. Даттон следил за ним.

– Нет ничего, кроме боли, Даттон, – продолжал Эван. Чертова жизнь любого джокера – это бесконечная, невыносимая темнота. Джокертаун истекает кровью, но никто и ничто не может перевязать его раны. Я – мы – ненавидим его.

– Ты один из немногих, кто принес городу пользу, ты, Эван, и Пэтти, и Джон.

Странность издала короткий ироничный смешок.

– Ага. Мы принесли много пользы. – Ствол блеснул, когда Странность снова начала его поднимать, а затем опять опустила.

– Разве Пэтти хочет этого? Или Джон?

Странность усмехнулась. Капля слизи вытекла из ее ноздри.

– Джон у нас мученик. Его практически восхищают страдания Странности, ведь они делают нас такой возвышенной личностью. А Пэтти… – Голос Странности смягчился, а губы, казалось, даже растянулись в легкой улыбке. – Пэтти цепляется за надежду. Может, Тахион сумеет найти лекарство в перерывах между саботажами среди джокеров, которых он, как сам утверждает, так любит. Может, появится новая вспышка болезни, как это случилось с Кройдом, и разъединит нас.

Кажется, Странность засмеялась, но ее смех вовсе не был веселым. Пистолет соприкасался с плотной тканью плаща Странности.

– Но это все полная чушь, Даттон. Знаешь, в чем вся проблема? В Джокертауне не бывает счастливого конца. Никогда не бывает.