— Мистер, вы знаете, кто мы такие и что празднуем. Если наша веселая компания вам не претит, окажите честь быть нашим гостем. Если вы не желаете, прошу прощения, но вы доставите нам радость, если согласитесь. Нам будет казаться, что с нами сидит кто-то из наших родных…

Он замолчал, и воцарилась тишина. Я ждал, что старик сурово откажется, но он без единого слова встал, закрыл книгу, пожал Лейфу руку:

— Благодарю, очень рад.

Долли с двумя помощницами уже разносила угощения. Я оглядел нашего неожиданного гостя — твидовый костюм, запоминающаяся статная фигура, широкоплечий, с копной седых волос и загорелым лицом. Он выглядел как человек, которому приходится много работать под открытым небом. Путешественник, фермер, археолог? Трудно сказать. Определить его возраст еще труднее. Ему могло быть и шестьдесят, и сто двадцать. Все карты путали его глаза, ясные и выразительные, но одно можно было сказать с уверенностью: человек этот полон жизненных сил.

Лейф, как хозяин, сел во главе стола и указал гостю почетное место по правую руку от себя. Гость поклонился оказавшейся напротив него прелестной Катлан Уинкли, сыгравшей Мари в последней экранизации Хемингуэя, поклонился остальным и сел.

Угощение Мари Бриззард являло собой роскошный пир — калифорнийские устрицы, жареный фазан со сливами, множество сортов сыра. Французские вина выбирал и самолично доводил до нужной температуры Джонни Уолкер.

За столом нас было двадцать пять; завязалась беседа. Лейф вступил в разговор с ближайшими соседями, развлекал их драматическими эпизодами нашей космической одиссеи, и я с усмешкой наблюдал, как кинозвездочки пытаются понять вещи, о которых дотоле и не слыхивали. Однако гораздо больше интересовал меня наш случайный товарищ по застолью. Сейчас, когда он сидел на свету в двух шагах от меня, лучше удалось рассмотреть его лицо — украдкой и внимательно. Оно вовсе не выглядело унылым, как мне показалось сначала. Скорее уж исполненным достоинства. Он был ничуть не суетлив в словах и жестах. Там, где другой поднял бы брови, усмехнулся нахмурился, жестикулировал, он оставался спокоен и величественен. Словно изображение на экране, застывшее вдруг, хотя звук не прервался; словно его речь и выражение лица друг от друга не зависели. Словно он не умел смеяться.

Ананасовый компот, поданный на десерт, Мари Бриззард отведала уже вместе с нами, севши между Лейфом и нашим почетным гостем. Когда подали кофе, она обернулась к Лейфу:

— Как там Дик?

Она сказала это тихо, но услышали все. Я почти физически ощущал воцарившееся напряжение. Дик Чаплин, наш спутник и друг, предмет наших тревог последних недель. Единственный, кто в момент катастрофы сохранил полное самообладание и мгновенно разобрался в случившемся; единственный, кто наплевал на инструкции и действовал так, как подсказывала ситуация. Вместо того, чтобы выполнять инструкцию 526 (действия при аварии) и пункт III/В (действия при эвакуации), он пробрался к месту повреждения корпуса, загерметизировал ближайшие отсеки, остановив учетку кислорода наружу, отключил ближайшие участки электрических цепей, обеспечив этим электросеть корабля; этим он подарил нам жизнь и надежду на возвращение. А сам уже три недели — в критическом состоянии, лежит, близкий к агонии, опутанный проводами и пластиковыми шлангами, под наблюдением лучшего компьютера. По эту сторону бытия его удерживают электрические импульсы и работа искусственных органов. Поломаны пальца и ребра, разорваны мышцы, множество внутренних кровоизлияний — со всем этим я и биолог Генрих Максвелл справились бы скоро. Но было и кое-что посерьезнее. Когда по невыясненным до сих пор причинам ненадолго взбесились установки искусственной гравитации, Дика ударило о стену. Перелом позвоночника и повреждения внутренних органов. Автоматика внутренних дверей разладилась, они распахнулись, и Дик упал в переплетение обнаженных электропроводов. Не хочется и думать, как его трахнуло. Мы нашли его в шоке, бесчувственного, обгоревшего и, как ни старались, в сознание не привели. Шесть недель с ним возились специалисты, слетевшиеся со всех уголков Земли. Безуспешно.

— Так, как там бедняга Дик? Есть надежда? — несчастным голосом спросила девушка, и Лейф ссутулился под ее взглядом:

— Не знаю, Долли, понятия не имею… Ничего точно неизвестно. Скорее плохо все, чем хорошо…

— А что ты скажешь? — обратилась она ко мне неласково, но Генри меня опередил:

— Знаешь, девочка, там, — он кивнул вверх, — мы мало что могли сделать. А здесь… Здесь потребуется время. Как-никак все случилось за восемьсот миллионов миль отсюда. И везли мы его такого чуть ли не девять месяцев. Не будь с нами Франка, привезли бы в гробу.

Долли снова глянула на меня, словно ожидая авторитетного объяснения. Но у меня таковых не было.

— Не знаю, стоит ли радоваться, что он остался жив, — вздохнул я. — Боюсь, даже если залечат все переломы и разрывы, он никогда не будет больше тем Диком, которого мы знали. Девятимесячное беспамятство без последствий не проходит. Может быть, когда он придет в себя, навалятся невыносимые боли и судороги.

Повисло тяжелое молчание. Наконец Катлен сказала безжизненным голосом:

— Уж лучше бы тогда он не приходил в себя… Пусть бы уснул, и…

Лейф безнадежно кивнул:

— Врачи хотят провести еще одно исследование. Проконсультируются со светилами мировой медицины, и тогда либо уж начнут лечить, либо посоветуются с семьей… — он помедлил, — насчет другого выхода. Я о смерти милосердия ради. Они и нас выслушают — как людей, живших с ним бок о бок последние два года.

И вдруг наш чудной гость обернулся к Лейфу и неожиданно сильным голосом произнес:

— Вот уж об этом забудьте, молодой человек!

Голоса он не повышал, но в тишине это прозвучало весьма внушительно. Все обернулись к нему, и первым вопрос задал Лейф:

— Вы думаете, на совещании речь об эвтаназии не пойдет?

Оглянулся на нас. Мы молчали. Незнакомец глубоко вздохнул, положил руки на стол, спокойно, властно сказал:

— И ничтожный проблеск жизни — жизнь. Кто возьмется предсказать исход? А самая милосердная смерть — всего лишь смерть. Конец. Абсолютный и окончательный. Раз и навсегда. На первый взгляд, эвтаназия — высокоморальный выход из безнадежной ситуации, конец болезни; но если рассудить, это выглядит, как если бы мы стали заботиться о больном, как если бы собственное душевное спокойствие для нас дороже его жизни. Словом, поражение плохо верящих в выздоровление врачей в борьбе с нетерпеливыми родственниками.

— Я не решусь спорить с вами, — сказал Лейф учтиво, но твердо, — но эвтаназия иногда неизбежна, как аборт. Когда нет никакой надежды… — он умолк, махнул рукой и словно бы ждал от нас поддержки. Но все мы ждали, что ответит старик.

— Кто поручится, что никакой надежды не осталось? — спросил старик тихо. Его ясный взгляд был прикован к смятенному лицу Лейфа, на котором застыла бледная усмешка.

— Ну, я не знаю, — сказал Лейф. — Поручится компетентный совет профессионалов… Высококвалифицированных специалистов. Так бывает, когда женщина хочет прервать беременность…

Старик чуть заметно кивнул:

— Вот именно, и компетентность совета никто не оспаривает. Но есть одна маленькая деталь, которая все разрушает. Эта ваша будущая мать распоряжается своим плодом, своей жизнью, своими сегодняшними проблемами и будущими неудобствами. Комиссия специалистов ведет речь о жизни и смерти другого, чужого человека, незнакомого. Они принимают решение и преспокойно уходят домой, в клуб, в ресторан. А тот, о ком они говорили, остается в постели…

Топни сейчас кто ногой, это прозвучало бы как взрыв. Мари Бриззард с отсутствующим видом смотрела поверх голов. Катлен вертела перстень на пальце, Лейф потирал подбородок. Наконец он ответил:

— То, что вы говорите, звучит внушительно. Насколько я понял, вы обвиняете комиссию, врачей, всех окружающих в злонамеренности…

— Не в злонамеренности, а в недостатке доброты. В нежелании принять на себя бремя терпения, заботы, постоянного ухода за больным…