— А сам ты — не мещанин? — с ехидцей подколол Ферапонт. — Сам-то ты — другой? От коренного естества отказываешься!
— Сам-то он, конечно, другой, — подвел Шура итог какому-то спору. — Но от коренного естества не отказывается, только путает сегодняшнюю натуру с давно прожитыми. И следовательно…
— Будем его будить, мальчики, чтоб сообщить наше решение?
— Не будем. Пойдем в лабораторию, еще разок все просчитаем. А он пусть спит.
Но Слава не спал. В нем бушевал граф Лукомцев. Граф орал, как пьяный извозчик. Непредвиденное родство с купчишками и низшей духовной братией возмещало графа до глубины всей его несдержанной натуры, робкого Павлушу он презрительно игнорировал. И что его бессмертную душу вселили в тело какого-то жалкого учителишки тоже бесило. Выкричавшись, граф величественно разъяснил неожиданным родственникам, что они должны быть горды совместным с ним пребыванием в одном теле. Ибо славный род Лукомцевых считает поименно своих предков от вышедшего еще в девятом веке из Угорской земли князя Лукома, что означает “хитрый”. И поэтому он в наказание за поношение от какого-то недоучки, объединившего их всех в себе и осмелившегося на него, графа, закричать, охотно бы отрезал тому недоучке уши. И удерживает его от такого справедливого поступка только то, что, к сожалению, уши у них общие.
— Заткнись, граф! — устало попросил Слава. — Всеми твоими тысячелетними угорскими предками прошу, ваше сиятельство — угомонись!
8
Реминисценция III
Граф не заткнулся и не угомонился, он ушел в себя. И сделал это с такой силой, что поволок за собой всех своих родственников. Слава вдруг увидел себя в каком-то древнем сельце. Уже наступал рассвет, но еще было тихо. Прокричали первые петухи. Граф спустил ноги с кровати и заорал то самое, с чего началось его появление — или возрождение — в лаборатории трех физиков.
— Дрыхнешь, ракалья! Изрублю в куски! Федор, сапоги, живо!
— Да слышу, господин поручик, слышу!
Заскрипела дверь, и невысокий солдатик в измятой форме тяжело застучал по комнате рыжими стоптанными сапогами.
— Чего изволите? В такую-то рань…
— Молчать, рыло! Пуншу! Голова трещит, мочи нет!
— Сами же с господами офицерами все без остатка вылакали.
— Что?
Рука у графа была тяжелая. Федор вылетел за дверь, по инерции прокатился через сени и рухнул на землю во дворе. Потирая скулу, он поднялся и скорбно прошептал в посветлевшее небо:
— Гвардеец, накажи его господи!..
— Господи! — потрясенно подхватил дьякон. — Ведь так и убить можно!
Осторожный Ферапонт и трусливый Павлуша благоразумно помалкивали. Слава, как ни был измучен, мог бы повысить голос и укоротить буйствующего гвардейца. Но что-то подсказывало ему, что безобразная сцена в бедной деревушке возобновилась не зря: было нечто важное для них для всех в событиях, совершившихся почти двести лет назад. И он не помешал себе-графу сидеть на жесткой постели и, свесив голову, искать выход из почти безвыходного положения. Все так хорошо начиналось и все так плохо кончилось, что хоть пулю в лоб пускай! Так оскандалиться, так оскандалиться! Блестящий гвардейский офицер, поручик Великого князя Михаила Гренадерского полка, дважды отмеченный на плацу самим государем, несчетно раз награжденный за выправку в конном строю за точность парадного прохождения… И нужно было полюбить ослепительную Полину Белозерскую! Хотя ежели положить взгляд с другой стороны, то княгиня Полина — подарок судьбы, какой господь дарует не каждый день Прелестная, скучающая блондинка, молодая красавица, ровно на тридцать четыре года моложе безобразного плешивого супруга — такой увидел он ее впервые на балу у графини Паниной. И понял, что знакомство не ограничится любезными словами и туром вальса. И не ограничилось! А чем завершилось? Многоопытный князь всюду имел клевретов и наушников — подстерег забывших осторожность любовников. Подстерег на месте преступления и точно в момент преступления, — в своем собственном каретном сарае, ночью, в парадной золоченой карете с княжескими гербами! Правда, хоть и два лакея сопровождали князя, великой неосторожностью было с его стороны вторгаться в любовные утехи поручика Лукомцева. Оба лакея грохнулись головами о балки сарая и остались лежать, сердечные, тихонько постанывая. А плешивого князеньку Лукомцев без особой осторожности вынес на руках во двор и самолично погрузил по шею в навозный, ящик. Присланный поутру вызов граф не принял, ибо не мог сражаться с человеком, вываленном в навозе. И вот результат — княгиня, Полина с горя умчалась в Париж, а поручика графа Лукомцева по высочайшему рескрипту выслали сюда, в заштатный Страханский полк, в компанию офицеров, где пьют лишь пунш да сивуху, а в карты сражаются так грубо, что и столичного шулера оторопь возьмет. И хоть бы одна пригожая рожица в гарнизоне.
Граф, вздохнув, оторвался от грустных размышлений и вышел на двор. Совсем рассвело. Солнце озолотило верхи дерев. Надрывно голосили петухи. То там, то здесь взмыкивали коровы.
За спиной графа скрипнула дверь — доить свою буренку вышла Анюта. Лукомцев чаще общался с ее мужем, угрюмым неразговорчивым кузнецом Петром. Тот исправно снабжал поручика “зеленым вином”, но жену от его глаз прятал. Впрочем, граф успел заметить, что Анюта довольно красива и стройна.
— Дозволь пройти, барин!
— Постой, красавица, — придержал ее Лукомцев. — Что ты неласковая такая, не заходишь ко мне. Посидели бы, поговорили.
— Некогда, барин, разговоры разговаривать. Да и о чем? У вас разговоры господские… Пусти!
Лукомцев притянул Анюту поближе. В ноздри ударил теплый аромат молока, сена, ржаного хлеба. У графа от напора чувств вдруг ослабели ноги. Воспользовавшись этим, Анюта выскользнула из его рук и скрылась в хлеву. Граф подпер дверь избы колом и бросился следом.
Анюта боролась молча, и только изнемогая, отчаянно позвала мужа. Тот проснулся не сра’зу, да еще и не сразу вышиб припертую дверь. Когда Петр вылетел во двор, граф Лукомцев уже выходил из хлева. В неистовстве Петр взмахнул колом — и граф в последний момент увидел встающее над землей солнце…
— Ужасти какие! — со страхом бормотал Ферапонт Иваныч.
— Маменька, боюсь, тут людей убивают! — плакался трясущимся голоском Павлуша.
— Упокой, господи, грешную душу недостойного раба твоего графского благороднейшего звания и беспутного состояния! — истово молился дьякон.
— А злодей-то, злодей Петрушка этот, его-то как? — забеспокоился Ферапонт. — Графа жаль, да туда ему и дорога! А убивца-то? Неужто сбежит, охломон?
Слава знал, что будет дальше, но говорить не хотел. Ибо, собственно, это было не знание, а видение — смутные картины, беспорядочно проносящиеся в мозгу. Он видел то стайку родственников графа, слетевшихся в родовое поместье раздербанивать — каждому по клочку — основательно порушенное лукомское состояние, то шагал в далекую каторгу с кандалами на ногах молчаливый Петр — и был видом таков, что даже соседи, такие же кандальные, без особой нужды старались не заговаривать с ним. А еще путано проступала Анюта, то одна, заплаканная, то с “графенком” на руках — забитая, быстро стареющая баба…
— Вставай, жертва науки! — благодушно сказал Семен. — Солнышко, правда, не встает, а заходит, но и закат — к пробуждению.
— Точно вам говорю, спит за пятерых сразу! — восторженно высказался Вовочка.
— Спит ли? — усомнился скептик Шура. — Скорей беспамятство.
— Милостивые государи! — пробормотал Слава, не открывая глаз. — Считаю ваше вторжение в мою, так сказать, личную жизнь… Объявите своих секундантов, господа.
— Мальчики, дайте мне! — прозвенел голос Вали. — Я поведу его к себе, пусть он там отдохнет, пока вы наладите аппаратуру для нового эксперимента.
Слава открыл глаза. Шура протягивал мензурку с водой. Радостный Вовочка скороговоркой объяснял перемену в ситуации:
— Пока ты дрых, мы втроем были у Лысого… Ну, у нашего старика, ясно? Он хоть и доктор, и профессор, а понимания не лишен и вообще парень с чувством. — И Вовочка опять кого-то передразнил: “Значит так, мои молодые неосмотрительные друзья. Случай, конечно, уникальный и грех нам всем будет, если не извлечем из него содержащееся в нем научное содержание. Стало быть, выделяю двух наладчиков, четырех лаборантов — и немедленно за работу, други мои, немедленно за работу!”