— Ну и ладно. Вот и превосходно, — беспечно возразил Гальбовиц, чокаясь с новоиспеченным благодетелем. — Я, знаете, не из капризных…

* * *

И вот настал миг сладостный и вожделенный.

Хозяин, пожелав гостю доброй ночи, удалился в свою спальню, и Гальбовиц — наконец-то! — очутился один на один с тысячеликим чудом, с волшебством, в себе таящим тысячу неповторимых сутей, из которых каждая звалась пусть внешне и неброско, но загадочно-неповторимо — книга.

Он лежал, не шевелясь, на узеньком диване и дышал ровно, полной грудью.

Казалось, самый воздух в этой комнате был изначально наполнен немыслимыми ароматами, что невидимо струились по страницам книг, закрепленные навек в словах, возвышенно-прекрасных, мудрых, ясных…

Точно долетели ниоткуда шепчущие голоса, ведущие между собою нескончаемые разговоры, голоса, способные, как, может быть, никто другой на целом свете, радоваться, огорчаться, обожать и проклинать…

Вон там — на полке сверху — кто живет сейчас? Шекспир? Платон? Рабле? Или Алиса из Страны Чудес? Или Коровьев в треснутом пенсне?

А здесь, на полке в метре от дивана, кто поселился? Эй, откликнись!

Как дела, друг неизвестный, что поведаешь, какие в мире чудеса?

Дождь перестал, гроза ушла. Только отдаленные раскаты грома разносились среди ночи, да в тишине с ветвей деревьев гулко падали на землю капли.

Город спал…

Было спокойно, было очень хорошо.

И вместе с тем Гальбовиц смутно чувствовал, что еще самой мелочи какой-то, пустяка по сути, ему сейчас, вот здесь — недостает.

Ему необходим один, последний штрих, чтоб ощутить себя на острове блаженства.

Что-то нужно сделать, сотворить немедленно такое, о чем он, если вдуматься, мечтал всегда, о чем не раз просил других, но — безответно.

Он включил торшер у изголовья и уселся на диване.

Что ж, в конце концов никакого преступления в его желаньи нет.

Он только на минуту снимет с полки книгу, пролистнет — и тотчас же на место…

Странно, почему никто не позволяет?

Разумеется, любая книга — ценность, но не до такой же степени!

Ведь сами-то хозяева читают их — и ничего…

Тогда Гальбовиц встал и, не дыша, как будто это делало его шаги воздушно-невесомыми, волнуясь, одолел те метры, что отделяли его от стеллажа.

Вот они, книги, покоятся перед ним ровными рядами, одна другой желанней — любая, как колодец в бесконечность времени, как телескоп, приближающий далекие миры…

Стараясь действовать бесшумно, Гальбовиц осторожно сдвинул вбок стекло.

Сейчас…

Внезапно вспомнились недавние слова хозяина квартиры: “Вы проводите рукой по корешкам — и словно ощущаете тепло, идущее от них…”.

Черт побери, ведь он, пожалуй, прав!

Гальбовиц неожиданно почувствовал, что весь он будто наэлектризован…

Может, просто от волнения, от нетерпения, от бесконечного восторга?..

Не в силах совладеть с собой, он торопливо ухватился за первую попавшуюся книжку, толком даже и не разобрав названия на корешке, и резко потянул ее на себя.

Книга извлеклась на удивление легко, точно силы тяготения над ней были не властны, и, выскользнув из пальцев изумленного Гальбовица, по инерции описала в воздухе широкую дугу и мягко шлепнулась на пол.

При этом звуке Гальбовиц инстинктивно съежился, со страхом ожидая, как сейчас распахнется дверь и в комнату влетит разгневанный хозяин.

Все, однако, было тихо.

В доме царил благочинный покой.

С облегчением вздохнув, Гальбовиц нагнулся и подобрал с полу книгу.

Нет, нигде не порвалось, обложка даже не помялась — вот и хорошо!

Но, странное дело, книга, несмотря на свой внушительный объем, была какой-то чересчур уж невесомой…

Непозволительно легкой, скажем так.

Еще ничего не понимая, Гальбовиц осторожно приподнял обложку и — остолбенел.

Книга была совершенно пустой.

Точней, это была обыкновенная коробка, сработанная внешне под книгу.

Лишь на самом дне ее лежало несколько ничем не примечательных объемных слайдов, на которых с озорным самодовольством улыбался еще молодой философ…

Все это походило на коварный, непонятно кем подстроенный обман, неумный розыгрыш, напоминало хитрую ловушку.

Только — для кого?

Зачем?

Смутная догадка поразила вдруг Гальбовица.

Он спешно бросился обратно к стеллажу и с исступленно-жадной, злой остервенелостью, не разбирая, начал потрошить подряд все полки.

И наконец, когда у ног его образовалась целая гора жалких в роскошной никчемности своей книжных муляжей, он бессильно опустил руки.

Дальше смотреть не имело смысла.

Он уже понимал, знал доподлинно: и дальше — будет только так; красивейшие, в золотых тисненьях переплеты, а внутри них — пустота…

Неожиданно им овладел приступ сумасшедшего, удушливого смеха. Но нельзя шуметь, нельзя!

Он изо всех сил зажимал ладонями рот, давился, корчился, дрожа всем телом, слезы текли и падали на пол, на то, что некогда он принимал за книги…

За подлинные книги, сохранявшие культуру мира, за настоящее бесценное сокровище…

Вот почему его не подпускали к стеллажам!

Смотри, любуйся, брат, завидуй! Мы — такие, что угодно раздобудем, только надо умеючи жить!

Жить умеючи…

О да, они умели!

Пыль в глаза пустить — для этого нужна сноровка, нужен несгибаемый талант все профанировать, все опошлять и извлекать из этого утеху для себя, в том видеть цель и высший смысл существованья.

А он, простак, и впрямь завидовал, нешуточно страдал, порою даже — унижался…

Метал бисер перед свиньями…

А им-то ведь того и надо!

Им ведь всем — чем горше ближнему, который что-то не имеет из того, что есть у них, — тем только радостней и легче на земле дышать.

Ну, ничего, теперь он получил такой урок!..

Они еще кичатся редкостями, что-то добывают, прячут — вот их настоящая цена!..

Поразительно, философ утром собирается звонить куда-то, будет корчить благодетеля…

Да неужели он действительно считает, что Гальбовиц — как они, что, уподобясь прочим, вовсе не по книгам он страдает, а по названиям на толстых корешках, по некой книжной массе, которую легко не без изящества размазать по стенам, включив в круговорот сегодняшнего интерьера?!

Дольше здесь оставаться Гальбовиц не мог. Ему было стыдно и противно.

Аккуратно все расставив по местам, он начал торопливо одеваться.

И ведь что ужасно: он снова будет приходить сюда и видеть это… И не только здесь… Он будет каждый день являться — то в один дом, то другой — знать тайну и — молчать. Работа, что поделаешь… Такой вот новый, неожиданный аспект… А надобно терпеть, и делать вид, и улыбаться… Эх!

Внизу ждал испытанный его велосипед, где в багажной сумке вперемежку с всякой мелочью лежала Книга.

Очень старая и очень рваная, наверное, и в самом деле никому не нужная.

— Но настоящая. Единственная. Только у него?

Или теперь — на всей Земле?

Он хотел было оставить на столе записку, где извинялся бы перед хозяином, поблагодарил бы за прием, за доброе участие, но передумал.

Нет, просто тихо уйдет — и не надо никаких расшаркиваний. Глупо.

А утром позвонит и скажет, что приобретать для дома книги расхотелось — есть на то досадные причины, разумеется, большущее спасибо, но не стоит утруждать себя и досаждать другим.

Как говорят, расстанемся друзьями.

Он погасил торшер и вышел в коридор.

Флюоресцирующая панель под потолком — своего рода ночник, обязательный атрибут любой квартиры — давала достаточно света, чтобы, не натыкаясь на предметы, можно было без помех добраться до парадной двери.

Сухо щелкнул замок — и Гальбовиц очутился на лестничной площадке.

— Нада тиха. Ночью труженики спят Вот только я… — напутствовал его привратный автомат. — Осадитя разговоры, уважайтя спящих дома… И-йех, калинка-малинка моя!.. Ну, гость, пошел!..

И тут впервые в жизни Гальбовиц с изумлением отметил для себя, что у него начисто отсутствует желание чинить этот разладившийся автомат.