О чем речь! Если свекор и свекровь так настаивают, она обойдется без летнего отдыха! Она просто позволила себе слегка переставить мебель в квартире, ведь она теперь одна. Разве это преступление? Разве она не имеет права по своему вкусу обставить жилье, в котором вынуждена оставаться?

Только и всего! Может быть, потом она и обои поменяет: эти выглядят чересчур уныло для молодой женщины. До сих пор она ничего не говорила, потому что эти обои нравились мужу, вернее его родителям…

Словом, г-н Руэ пришел в восторг от ее сговорчивости. Но ему предстояло высказать еще одно требование. Он колебался, перекладывал шляпу с места на место, грыз кончик незажженной сигары.

— Вы знаете, что Сесиль, так сказать, вошла в нашу семью, что она служит у нас уже пятнадцать лет…

Мужчины многого не замечают, они редко бывают способны распознать в женщине ненависть, потому что сами чувствуют совсем по-другому. Какое-нибудь легкое подрагивание плеч, чуть заметный рывок, мимолетная гримаса, а потом сразу благосклонная улыбка…

Ну что ж, решено… Пускай Сесиль возвращается! Опять начнет шпионить, десять раз на дню бегать к свекрови за распоряжениями, пересказывать все, что творится этажом ниже…

Что дальше? Ах, это все?

Да ладно, будет вам! Не оправдывайтесь! Это вполне естественно! Ничего страшного, легкое недоразумение… Из-за этих гроз все становятся такими нервными…

Она провожает свекра до дверей. Он жмет ей руку, в восторге от того, что свидание прошло так благополучно, и устремляется на лестницу, по которой взлетает наверх, чтобы поскорей доложить жене, что одержал победу по всем пунктам и проявил истинную твердость и неколебимость!

И вот уже спускается Сесиль как ни в чем не бывало, безупречная в своем черном платье, в белом переднике — пронзительный голос, пронзительный взгляд:

— Что вам угодно на завтрак, мадам?

На завтрак? Но она уже поела! Спасибо. Ничего не надо. Только позвонить по телефону, потому что сегодня, после всей этой суеты, ей особенно невмоготу одиночество-это как сквозняк в день генеральной уборки.

Она звонит кому-то близкому, любимому — это заметно по лицу, по улыбке.

Она питает к собеседнику доверие: временами в ее улыбке читается угроза, об ращенная к третьему лицу.

— Договорились, приезжай!

В ожидании она растягивается на диване, устремляет глаза к потолку, во рту длинный мундштук.

А жильцы до сих пор не вернулись.

Письмо Доминики на столе, рядом со сверточком, в котором лежит растаявший, липкий рокфор.

Послать письмо? Или не посылать?

Никакая она не торговка улитками. Ее отец, дед Антуанетты, в самом деле держал в Дьеппе оптовую торговлю дарами моря, но она сама вышла замуж за служащего метро и никогда в жизни не стояла за рыбным прилавком, тем более на Рынке.

Она высокая, дюжая, голос у нее, наверно, ниже, чем обычно бывают женские голоса. Она позаботилась о том, чтобы подчеркнуть траур с помощью белой ленты на шляпке. Даже манера смотреть на счетчик, прежде чем расплатиться с таксистом, изобличает в ней особу, которая умеет управляться в жизни без мужчин.

Она приехала не одна. Ее сопровождает молодая женщина, с виду лет двадцати двух, не старше; она не в трауре и не была на похоронах; нет необходимости долго вглядываться, чтобы признать в ней младшую сестру Антуанетты.

На ней шикарный костюм, шляпка от дорогой модистки. Она хороша собой. Это сразу бросается в глаза. Гораздо красивее Антуанетты, но есть в ней нечто загадочное, смущающее Доминику — словом, нечто такое, чего Доминика не понимает. Трудно сказать, девушка это или молодая женщина. Глаза у нее большие, темно-синие, взгляд совершенно бесстрастный, манера держаться более сдержанная, чем у сестры. Верхняя губа вздернута, и, пожалуй, именно это придает всему ее облику юный и простодушный вид.

Ради них Антуанетта может не наряжаться; женщины целуются: Антуанетта предупреждает взглядом: «Старуха наверху!»

Она опускается в глубокое кресло, указывает сестре место на диване, но та скромно садится на стул и держится как благонравная девица в гостях.

Пожалуй, костюмчик на ней, как и все прочее, чересчур опрятный, чересчур корректный; напрашивается мысль, что она все-таки не девушка.

— Рассказывай…

Наверное, именно это произносит мать, рассматривая стены и мебель, а дочь пожимает плечами, и при матери это выходит у нее вульгарнее, чем в одиночестве. Она начинает говорить, и чувствуется, что голос ее тоже звучит вульгарнее обычного, она растягивает слова, выбирает не самые приличные выражения, особенно когда намекает на старуху в башне и машинально поднимает глаза к потолку.

Пока Антуанетта не овдовела, Доминика никогда не видела в доме ее сестру, да и мать появлялась считанные разы. Теперь она понимает почему. Догадаться нетрудно.

С тех пор как они переступили порог, квартира переменилась, в ней повеяло небрежностью, беспорядком; мать бросила шляпку на постель, и сама того и гляди, сморенная жарой, растянется на кровати, зато сестра по-прежнему строит из себя благовоспитанную барышню.

Антуанетта продолжает рассказывать, мимикой изображает вторжение свекрови, вернее, ее появление в дверях, перебежки ее лазутчицы Сесили; она передразнивает вкрадчивые манеры свекра, его надутый вид, слегка издевается над обоими и заключительным взмахом руки подводит итог: «Тем хуже для них!»

Это не имеет ни малейшего значения, вот оно что! Она как-нибудь уладит дело. Уже улаживает. Времени у нее достаточно. В конце концов она все устроит по своему разумению, вопреки всем Руэ на свете.

Слышит ли Руэ-старшая там, наверху, гул голосов? Так или иначе, она звонит и тут же приступает с расспросами к Сесили, прибежавшей на ее зов.

— Это хозяйкина родня, мать и сестра.

Ну, нет! Это уж слишком! Ладно еще мать, но сестра, которая… Сестра, которую…

— Будьте любезны, попросите хозяйку ко мне подняться.

Антуанетта не слишком удивлена.

— А что я говорила? Подождите минутку!

Неужели она пойдет прямо в пеньюаре, в этом чересчур зеленом пеньюаре, который совсем недавно заклеймила старухина палка? Как бы не так!

Она сдергивает с вешалки первое попавшееся черное платье, подходит к зеркалу. В одной сорочке вертится перед матерью и сестрой, закалывает волосы, закрепляет их шпильками, которые зажаты у нее во рту.

— Так сойдет?

В путь! Она идет наверх. Доминика ее не видит, но словно следит за ней взглядом. Неприступный профиль г-жи Руэ-старшей достаточно красноречив. Нет, это не гнев. Но слова, слетающие у нее с губ, холоднее инея на окнах.

— Я полагала, что мы раз и навсегда договорились: вы не будете принимать у себя сестру…

Сестра там, внизу, знает, о чем пойдет разговор: она уже встала, прихорашивается перед зеркалом и ждет только возвращения Антуанетты, чтобы уехать.

Готово.

— Ну вот! Старуха своего не упустила. Придется мне выставить тебя за дверь, моя бедняжка. Верблюдица требует!

Она разражается хохотом, от которого Доминике по другую сторону улицы делается дурно. Антуанетта целует мать, окликает ее, подходит к тумбочке, достает несколько банкнот.

— Держи! По крайней мере возьмешь с собой…

Антуанетта спит на диване, нога свесилась чуть не до пола, и на лице у нее не заметно ни малейшего волнения, ни малейшей заботы. Спит, приоткрыв рот, сморенная дневной жарой, а вокруг, на улице, бурлит жизнь.

Жильцы до сих пор не вернулись, и Доминика еще раз заглядывает к ним в комнату, не забыв запереть на засов входную дверь.

Теперь она знает, что они не уехали. Но в гардеробе не оказалось пальто Лины, отличного зимнего пальто из бежевого драпа, с отделкой из куницы — это новенькое пальто, какие носят богатые провинциалки, Лина привезла с собой из дому.

Доминика вышла на улицу; до последней минуты ей все никак было не решиться, и вот наконец она украдкой бросила письмо в ящик на Королевской улице. Мимо пронесся, чуть не задев ее, автомобиль, набитый иностранцами, и ей показалось, что эти люди, которые мчатся, ослепленные незнакомым городом, выбиваются из общего уличного потока.