У нее сжалось сердце от желания. Никогда она не оказывалась на обочине монотонной и отвратительной повседневности. Разве что ненадолго, давным-давно, когда ей еще не было восемнадцати, но тогда она ничего не понимала и не умела этому радоваться.

Вот и сегодня утром ей пришлось потребовать у этой толстой г-жи Одбаль, чтобы та отрезала немного от уже взвешенного куска сыра, потому что порция оказалась чуть больше, чем надо, и Доминика не могла себе этого позволить.

Она ничего не может себе позволить!

Жильцы пошли продавать или закладывать в ломбарде пальто Лины, но живут они так, словно не знают, что значит считать деньги.

Живут! И тут же она их встретила: идут себе под ручку, и ясно, что чемодан, хлопающий Альбера по ноге, опустел; а главное, по его чувственным губам, по блеску в глазах видно, что в кармане у него завелись деньги, что он богат, что теперь жизнь станет еще полней, и Лина поспевает за ним, не беспокоясь о том, куда он ее ведет.

Доминика рада бы проскользнуть мимо незамеченной, но Лина ее увидела, ущипнула спутника за руку и что-то шепнула. Что?

— Хозяйка…

Для них-то она хозяйка! А может быть, совсем другое:

— Старая карга!

Неужели она думает, что женщина в сорок лет чувствует себя старухой?

И вот уже Кайль приветствует ее широким взмахом шляпы, а она, такая худенькая, вся в темном, жмется к домам, словно старается занимать как можно меньше места на улице.

Тысячи людей снуют взад и вперед, пьют, вольготно рассевшись на террасах, перекликаются, глазеют на женские ноги, а на женщинах чересчур тонкие платья в облипку, и весь этот запах человеческой плоти, человеческой жизни подступает ей к горлу, ударяет в голову…

До чего же ей хочется плакать сегодня, до чего хочется плакать!

Глава 4

Она шла быстро, словно за ней гнались, или, вернее, по мере того, как она приближалась к дому, ее походка делалась все более стремительной, более угловатой; она двигалась судорожно, как пловец, который внезапно понял, что неосторожно заплыл на глубину, и лихорадочно гребет к берегу.

Да, так оно и есть. Она начинала успокаиваться уже под аркой старинного особняка, превращенного в доходный дом, где шаги звучали с какой-то особой гулкостью; ее подошвы узнавали шершавую зернистость пожелтевших неровных плит; она видела свое крошечное перекошенное отражение в медном шаре на лестнице, и рука ее с физическим облегчением начинала скользить по гладким перилам; выше, всегда на одной и той же ступеньке, Доминика останавливалась поискать ключ в сумочке и всякий раз испытывала легкий страх, потому что находила его не сразу и не вполне искренне пугалась, не потерялся ли он.

И вот наконец она дома. Еще не в гостиной, а в спальне, в единственном месте, где она может уединиться; иногда ей хочется, чтобы эта комнатка была еще меньше, чтобы все здесь было пропитано ее духом.

Она заперла дверь на ключ и, усталая, запыхавшаяся, остановилась там же, где и всегда, — перед зеркалом, в которое заглянула в поисках своего отражения.

Она питает к себе самой, к Доминике, к той, которую когда-то называли Никой — но кто, кроме нее самой, назовет ее теперь этим именем? — она питает к этой Нике безграничную жалость, и ей делается легче, когда она видит себя в этом зеркале, которое странствовало за Салесами по всем гарнизонам и видело ее маленькой девочкой.

Нет, она еще не старая дева. Лицо без морщин. Кожа по-прежнему свежая, хоть Доминика и живет в четырех стенах. Она никогда не могла похвастать ярким румянцем, зато кожа у нее необыкновенно нежная, и Доминика помнит, как голос матери с такими изысканными модуляциями произносил:

— У Ники фактура кожи, как у всех Лебре. А посадку головы она унаследовала от бабушки де Шайу.

Какое это было умиротворение — вырвавшись из жестокой уличной толчеи, где люди бесстыдно выставляют напоказ свое жизнелюбие, перечислять, как домашних божков, те немногие имена, что из обычных имен давно превратились в живые приметы мира, которому она принадлежит и который чтит!

Звуки этих имен обладают своим цветом, запахом, мистическим значением. В комнате, где Доминика, еще не избавившись от привкуса анонимной уличной пыли, вновь становится сама собой, почти все вещи напоминают ей о каком-нибудь из этих имен.

Так, например, в спальне нет ни будильника, ни стенных часов — только маленькие золотые часики у изголовья, и эти часики с крышкой, украшенной жемчужным цветком и рубиновой крошкой, принадлежали ее бабушке де Шайу; они вызывают в памяти просторный деревенский дом неподалеку от Ренна, который все называли замком.

— В тот год, когда пришлось продать замок…

Футляром для часов служит красная шелковая туфля, расшитая зелеными, синими, желтыми нитками, — ее вышивала Ника, когда ей было лет семь или восемь и она жила в Ниме, в пансионе у сестер Вознесения.

Она зажгла газ, вместо скатерти постелила на краю стола салфетку. Сейчас, наверно, вся улица обедает — во всяком случае, все, кто не уехал отдыхать, но в квартире Антуанетты Руэ никого не видно.

Чтобы стряхнуть наваждение, избавиться от Антуанетты, к которой то и дело обращались ее мысли, Доминике захотелось сыграть в игру — когда-то она называла это игрой в мысли, и это полуосознанное название осталось у нее до сих пор.

Для игры требуется особое расположение духа. Нужно прийти в состояние благодати. По утрам, к примеру, во время хлопот по хозяйству, это невозможно. Кроме того, нельзя начинать игру в любое время, когда захочешь.

Все зависит от того, что она видела во сне перед пробуждением, а сны по желанию не приходят, можно разве что постепенно привести себя в желательное расположение духа.

Для начала вполне годится имя де Шайу — это ключевое слово, но есть и другие, например тетя Клементина… Тетя Клементина — это всегда утро, часов около одиннадцати, когда свежесть сменяется более тяжеловесным полуденным солнцем и Доминика начинает чувствовать запах своей собственной кожи…

Вилла в Ласене, под Тулоном… Муж тети Клементины — она была урожденная Лебре, а замуж вышла за одного из Шабиронов — служил в тулонском военном порту инженером… Доминика провела у тети месяц на каникулах, она читала в саду, среди цветущей мимозы; в солнечном зареве ей слышалось прерывистое дыхание машин, долетавшее с верфей; стоило приподняться, и сквозь путаницу подъемных и мостовых кранов она видела кусок ярко-синего моря, и все это сливалось в такую густую и плотную мешанину, что в полдень Доминика испытывала облегчение, слыша пронзительный рев заводских сирен, которым отвечали сирены с судов на рейде, а затем раздавался топот: это рабочие шли через переезд.

Тетя Клементина жива и сейчас. Ее муж давно умер. Она по-прежнему живет у себя на вилле вдвоем со старой служанкой. И Доминика мысленно принялась расставлять по местам все, что там было, вплоть до рыжего кота, которого, наверно, уже нет на свете; она восстанавливала в первозданном виде каждый уголок…

Внезапно она вздрогнула — ведь она играла в эту игру, сидя над больным отцом, и вот теперь ей померещилось, будто она вновь слышит тот незабываемый вздох, доносившийся из постели; она даже удивилась, не обнаружив над подушкой заросшей физиономии отставного генерала, чей взгляд неизменно выражал ледяной упрек.

— Ну? Где трубка?

Он курил в постели, не брился, почти не умывался. Ему словно нравилось быть грязным, внушать отвращение, и время от времени он с каким-то дьявольским удовольствием заявлял:

— Я провонял! Согласись, что от меня воняет! Ну согласись, ведь это правда! От меня воняет, черт побери!

В бывшую отцовскую спальню уже вернулись жильцы. Можно больше не играть в мысли, не искать сюжетов для грез. Через дорогу — Антуанетта и родители Руэ, а рядом, отделенные от нее простой дверью, — молодые люди, вернувшиеся домой с пустым чемоданом.

Что они делают? Что у них там за непривычная суматоха? И время для них необычное. Они, должно быть, едва успели пообедать. Почему они не идут в кино, или в театр, или на какую-нибудь танцульку, после которой потом целое утро мурлычут пошлые мотивчики?