— Давайте воспользуемся тем, что солнце еще не печет, и съездим в Венсенский зоопарк!

Чары развеялись. Все говорят одновременно, галдят, собираясь на улицу.

Шум перемещается в гостиную, удаляется в сторону двустворчатой двери и затихает на лестнице.

Доминика осталась в одиночестве, машинально снимает платье, зажигает газ, который вспыхивает, издавая хлопок; окно закрыто, она никому не видна и остается В комбинации, словно бросая кому-то вызов.

Кому?

Этим людям — их фамилия Плисонно, — которые принарядились и прикатили в Париж к дочке?

Вот еще один брак, в котором все непросто. Плисонио — люди более чем зажиточные. Альбер Кайль — сын полицейского. Время от времени тискает в газетах то статью, то рассказик, но разве это положение? Недаром г-жа Плисонно говорила об этом в таком тоне…

Доминика нарочно до сих пор ходит полуголая и, проходя мимо шкафа, всякий раз оглядывает себя в зеркале — но зачем? Неужели это вызов Антуанетте, которой до нее и дела нет?

Или призракам, о которых она вспоминает с горечью, словно они коварно ее обманули?

Или, что более вероятно, она бросает вызов себе самой, подставляя резкому дневному свету бледные ноги в ляжки, костлявые плечи, шею, торчащие ключицы?

«Вот ты какая, Ника! Вот какой ты стала!»

Ника! Ее называли Никой! Тетки и кузины до сих пор называют ее этим именем в письмах. Они и теперь время от времени обмениваются письмами — по таким случаям, как Новый год, чья-нибудь свадьба, рождение или смерть.

Сообщают новости о родне, упоминают имена, вызывающие в памяти только детей, хотя относятся ко взрослым людям.

Анри получил назначение в Касабланку, его жена жалуется на климат.

Помнишь маленькую Камиллу, ту, у которой были такие прелестные волосы? Она только что произвела на свет третьего малыша. Пьер беспокоится: она слабенькая, а лечиться не хочет. Он надеется, что тетя Клементина внушит ей, как важно в ее состоянии…»

Ника! Ника с кривым длинным носом, который принес ей столько страданий!

Давно уже она остается Никой только в этих письмах, которыми набит пропахший затхлостью ящик.

Смотри-ка! Она никогда прежде не замечала, что ее ляжки (она даже мысленно не произносит этого слова, все от пяток до талии называется ноги) испещрены тонкими голубыми линиями, напоминающими реки на географических картах. Да ведь тетя Жеральдина, мамина сестра, та, что вышла за инженера инспекции порохов, — у них вилла в Ла Боле — жаловалась на расширение вен!

Доминика вот-вот расплачется. Нет, ни за что. С какой стати? Она сама этого хотела. Она сохранила верность клятве, верность Жаку Амеро.

Она больше в это не верит. Неужели и впрямь не верит? Нельзя чистить картошку и морковку в комбинации. Надо одеться.

Но сперва спрятаться за шторой и бросить взгляд в комнату напротив, неприбранную комнату, где пахнет женщиной и женскими желаниями — там, напротив, Антуанетта вновь улеглась в постель прямо поверх простыней и одеяла.

Утопая головой в подушке, она читает книжку в желтом переплете, держа ее перед глазами. Свесив с кровати ногу почти до ковра, одной рукой машинально поглаживает себя по бедру сквозь шелк рубашки.

— В чем дело, Сесиль?

Сесиль хотела бы приняться за уборку спальни, как это делают сейчас во всех домах: вот и перины проветриваются на подоконниках.

Но что до этого Антуанетте?

— Делай что тебе надо…

Она не отрывается от книги. Вокруг нее трясут ковры, прибирают вещи, Сесиль, чопорная и полная презрения, семенит по комнате, сейчас пойдет с докладом к дракону в башне. Разве это жизнь?

Однако постель застелить надо, это неизбежно, и Антуанетта довольствуется тем, что перебирается в кресло.

Доминика еще не ходила за покупками. У нее по-прежнему болит голова. Она надевает заштопанное платье, шляпку, которой уже четыре года, которая не имеет ничего общего с модой, которая скоро превратится в безликую шляпку старой девы; потом она ищет сумку для провизии.

Погода гнетущая. Похоже, сегодня наконец-то разразится гроза. Солнце затянуто облаками, небо свинцово-серое. Консьержка, не жалея воды, моет подъезд. Через несколько домов, проходя мимо небольшого бара, — его держит овернское семейство, у которого Доминика покупает дрова, — она чувствует, как в лицо ей ударяет крепкий винный дух, и слышит, как темнолицый человек гулко говорит что-то; в темноте подвала, где поблескивает только латунная стойка, она замечает каменщиков в рабочих робах — они болтают, не выпуская из рук стаканов, словно время для них остановилось.

Она никогда не бросала взгляда внутрь этого заведения, мимо которого так часто ходила, и оно врезается ей в память, со своим запахом, с густым воздухом, синими тенями по углам, грубой тканью рабочих роб, фиолетовой жидкостью на дне стаканов. Усы овернца сливаются с чернотой его лица, на котором ярко выделяются белки глаз, и его гулкий голос преследует Доминику в пекле улицы, где по бокам два ряда раскаленных серых стен, а внизу асфальт, который плавится под грохочущими автобусами, зелеными и белыми, — там внутри сидят кондукторы и знай себе звонят.

Она рассеянно читает: «Площадь Йены».

Площадь Йены? Она хмурит брови и на секунду останавливается посреди тротуара. Какой-то мальчик толкает ее на бегу. Площадь Йены? Автобус далеко… Она вжимает в руке кошелек… Замечталась прямо посреди улицы, но теперь опомнилась, перешла с теневой стороны на солнечную, переступила порог мясной лавки Сионно, где собирается купить отбивную.

— Не слишком толстую… от филейной части…

Она избегает зеркал, которые обступили ее по всему магазину, и при виде мясного фарша на мертвенно-бледном подносе, в который натекла розовая кровь, Доминику начинает тошнить.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1

На круглой площади, которую пересекают Елисейские поля, на углу улицы Монтеня, есть кондитерская; весь первый этаж снаружи облицован гладким черным мрамором, как склеп; мраморную стену прорезывают три больших окна без наличников; в витрине на белом плюше выставлены всегда одни и те же коробки шоколадных конфет, лиловых с серебром.

Несколько мгновений — и улица Монтеня превратилась в канал, поблескивающий под дождем между черными стенами домов. Ни одного прохожего, вообще ничего, только на первом плане маячит ручная тележка с торчащими кверху ручками, отражаясь в мокром зеркале асфальта, а совсем далеко, ближе к предместью Сент-Оноре, на стоянке виднеется фиолетовое такси.

Сверху непрерывными потоками льется вода, с карнизов срываются тяжелые капли; водосточные трубы каждые несколько шагов извергают влагу, из парадных тянет сквозняком.

Для Доминики улица Монтеня навсегда останется неотделима от запаха дождя, от темно-синей мокрой саржи; Доминика всегда будет представлять, как стоит все на одном и том же месте, на левой стороне улицы, в полусотне метров от круглой площади, на тротуаре перед узкой витриной, загроможденной мотками вязальной шерсти, перед единственной витриной на этой улице после кондитерской на углу.

Над Доминикой смеются, она знает это, насмешники и не думают прятаться.

Время от времени она задирает свой длинноватый, кривоватый нос и бросает спокойный взгляд на полукруглые окна в антресолях дома двадцать семь.

Пятый час. На дворе ноябрь. Еще не стемнело. Пожалуй, это еще не сумерки.

Серые тона, царившие весь день, сгустились, стали более насыщенными; небо над улицей слабо светится; в домах тут и там вспыхивают лампы В антресолях, за полукруглыми окнами, горят два больших белых шара; там человек двадцать, а то и двадцать пять, если не больше, девушек от пятнадцати от двадцати лет, в серых халатиках, возятся с картоном: клеят, перегибают, передают друг другу коробочки, сидя вдоль двух длинных столов; они то и дело оборачиваются в сторону улицы и прыскают со смеху, кивая друг другу на силуэт Доминики под зонтиком.