Поколебавшись, словно ее могли застигнуть врасплох, Доминика стиснула руками свои маленькие торчащие груди с острыми сосками, точь-в-точь такие же, как в шестнадцать лет. Кожа у нее очень тонкая, как у самых тонкокожих апельсинов, в углублениях и впадинах блестящая, как слоновая кость, а в других местах пронизанная чуть заметными голубыми венами. Через три месяца ей стукнет сорок, она будет старухой; уже и теперь люди называют ее старой девой, но она-то знает, что тело у нее, как у ребенка, что она не переменилась, молодая и свежая с головы до ног и до глубины души.

Не более секунды она сжимала себе груди, словно чужие; она отвела взгляд от лица в зеркале, которое показалось ей худым и бледным, худее обычного, так что нос, и так немного кривой, выглядел еще длиннее. Дватри миллиметра а ведь они, наверное, полностью изменили ее характер, сделали ее робкой, обидчивой и угрюмой!

Опять они завели пластинку. Через несколько секунд станет слышно, как они расхаживают взад и вперед, потом мужчина запоет — он почти всегда распевает после этого, — потом с грохотом распахнет дверь ванной, и голос будет доноситься издали. Слышен каждый звук. Доминика не хотела сдавать семейной паре. Альбер Кайль поначалу пришел один, тощий молодой человек, глаза горят, а на лице написана такая искренность и в то же время такая жажда жизни, что отказать ему было просто невозможно.

Он схитрил. Не признался, что у него невеста, что скоро он женится. Потом сообщил ей об этом с умоляющим видом — знал, что на нее подействует:

— Вот увидите… Все останется по-прежнему… Мы с женой будем жить по-холостяцки… Будем есть в ресторанах…

Внезапно Доминика устыдилась своей наготы и поправила бретельки; на мгновение ее лицо утонуло в подоле; она натянула платье на бедра и, прежде чем снова сесть, убедилась, что в комнате ничего не валяется, все прибрано.

Автомобильный гудок — она его узнала. Нет надобности выглядывать из окна.

Она уверена: это маленький закрытый автомобиль г-жи Руэ. Она видела, как та уехала после завтрака, часа в два. На ней белый костюмчик с шарфом из органди цвета зеленого миндаля, шляпа в тон, туфли и сумочка того же зеленого оттенка. Когда Антуанетта Руэ выходит из дома, ни одна деталь у нее не выбивается из общей гаммы.

А почему? Для кого? Куда она ездила совсем одна в своей машине, которая теперь долгие часы будет стоять у края тротуара?

Половина четвертого. Припозднилась она. Г-жа Руэ-старшая, наверно, рвет и мечет. Доминика может ее увидеть со своего места. Стоит только глаза поднять. У них на противоположной стороне улицы в послеобеденное время не бывает солнца, и они не опускают жалюзи; сегодня по случаю жары все окна распахнуты, все видно, и кажется, будто находишься рядом с этими людьми, у них в комнате, и если протянуть руку, можно их потрогать.

Они не знают, что в комнате у Доминики за жалюзи кто-то есть. Через дорогу, прямо напротив нее, в просторной спальне спит Юбер Руэ, вернее, вот уже несколько минут не спит, а беспокойно ворочается среди пропитанных испариной простыней.

Как всегда, днем его оставили одного. Квартира у них просторная. Она занимает целый этаж. Окно спальни — последнее слева. Шикарная спальня: родители Руэ — люди состоятельные. Говорят, у них больше ста миллионов, но живут они как буржуа; деньги тратит только невестка, Антуанетта, та, что сейчас в белом костюмчике вернулась, домой за рулем собственной машины.

Доминика знает все. Она ни разу не слышала их голосов — голоса не перелетают через желоб улицы, — зато она видит, как по утрам обитатели дома ходят взад и вперед, следит за их жестами, за мимикой; в этой длинной истории без слов ей знаком каждый эпизод.

Когда Юбер Руэ женился, его родители жили на том же этаже, на третьем, а отец Доминики был еще жив, он лежал парализованный в соседней комнате, которую она потом стала сдавать. В то время она уже почти не выходила из дому. У отца под рукой был колокольчик, и он бесился, если дочь не прибегала на первое же звяканье этого колокольчика.

— Где ты была? Что делала? Вот помру, и никто даже…

Альбер Кайль плещется в ванной. Хорошо, что она постелила там старый кусок линолеума, а не то пол давно бы прогнил. Слышно, как жилец возится, проливая потоки воды.

Мать Руэ сидит у окна своей спальни, как раз над головой сына — когда тот женился, старшие Руэ уступили ему всю квартиру, а сами переселились этажом выше. Им принадлежит весь дом да и добрая часть улицы.

У матери больные ноги; время от времени она прислушивается. Видно, как она напрягает слух, как пытается разобрать, не звал ли сын. А иногда хватается за звонок, проведенный на кухню нижнего этажа. Кухню Доминика не видит, кухонное окно выходит на двор, но ей известно все по минутам, она уверена, что скоро к старухе войдет горничная молодой пары. Доминика угадывает слова: «Хозяин спит? Хозяйка не вернулась? Сходите-ка к сыну, проверьте, не нужно ли ему чего-нибудь…»

Вот уже месяц или чуть больше месяца, как Юбер Руэ слег. Наверно, что-то серьезное, потому что каждое утро к нему приходит врач, навещает его в числе первых пациентов, в самом начале десятого. Сигнал его машины Доминика тоже распознает. Она как будто присутствует при его посещениях. С врачом она знакома: это доктор Либо, он живет на бульваре Османн, он лечил еще ее отца.

Как-то раз их взгляды встретились, и доктор Либо слегка кивнул Доминике через дорогу.

Если бы не эта болезнь, семья Руэ была бы сейчас в Трувиле — там у них вилла. В Париже почти никого не осталось. Такси попадаются редко. Многие магазины закрыты, в том числе и торговля кожаными изделиями Сюттона, что рядом с молочной; у Сюттона продается все для путешествий, и обычно по обе стороны от входа выставлены два дорожных сундука из ивовых прутьев.

Интересно, старая г-жа Руэ слышала невесткин автомобиль? Она зашевелилась. Сейчас позвонит.

Доминика тоже оживилась. Внезапно Руэ заворочался в постели, рот разинут, словно больной пытается и не может вздохнуть.

Опять приступ…

Это его обычное время. Приступы у него раза два в день, не реже; бывает и трижды, а как-то случилось шесть приступов кряду, и тогда больному весь день и добрую часть ночи меняли на груди пузыри со льдом.

Доминика непроизвольно шевелит рукой, словно хочет схватить некий предмет-флакон молочного цвета на столике у кровати больного.

Вот чего он ждет. Глаза у него открыты. Он никогда не был ни толстяком, ни здоровяком. Тусклый человечек, держится без малейшей рисовки, и во время их пышного венчания в церкви Сен-Филипп-дю-Руль все твердили, что они с молодой женой совершенно не подходят друг другу. У него бесцветные усы щеточкой, придающие ему еще большую заурядность.

Доминика готова поклясться, что он пристально смотрит на нее, но этого не может быть, потому что ставни почти прикрыты; она его видит, а он ее нет; он смотрит в пространство, ждет, надеется; его пальцы судорожно сжимаются в пустоте, кажется, он вот-вот привстанет, так и есть — привстал, вернее, пытается, но у него ничего не выходит, и вдруг он прижимает обе руки к груди, замирает, согнувшись пополам, не в силах шевельнуться, и лицо его искажено страхом смерти.

Доминика почти готова крикнуть Антуанетте Руэ, которая сейчас, вероятно, поднимается по лестнице, отворяет дверь в квартиру, снимает шляпку, зеленые перчатки: «Поторопитесь! У него приступ!»

И тут над ухом у нее привычный, а потому особенно отвратительный голос произносит:

— Дай мне чулки…

Доминика волей-неволей представляет себе голую, откормленную Лину — вот она сидит на кровати, свесив ноги, вся еще пропитанная резким мужским запахом.

Небо окрасилось в аспидный цвет, улицу наискось прорезала линия, отделяющая свет от тени, но даже на солнечной стороне в воздухе разлито нечто вязкое, липкое, поглощающее звук, и даже грохот автобуса долетает до слуха наподобие дальнего жужжания.

Стукнула дверь-это в ванной Альбер Кайль окончил свое омовение; слышно, как он бодро разгуливает взад и вперед, насвистывая танго, только что звучавшее на пластинке.