Она не могла запретить ему жениться, но привязала молодых к своему дому; это по ее воле у молодых не было ничего своего: они жили на ежемесячное содержание, назначенное Юберу, да на те суммы, что она давала.

На ее губах блуждает холодная улыбка; взгляд ее скользит по плечам Антуанетты, по ее молодой и пылкой плоти, до дрожи рвущейся на волю.

У Антуанетты нет ничего, только мебель. Чтобы заполучить деньги, ей придется подождать, пока не умрут свекор со свекровью, но и тогда капитал достанется ей только во временное пользование, а после ее смерти вернется в семью Руэ, к дальним родственникам, скорее всего к Лепронам.

Вот и хорошо. Потому она и осталась в доме, и в Трувиль ездила; все потому же, из страха перед бедностью, она поднимается наверх в часы семейных трапез и часами томится в обществе свекрови.

— Вы почти не ели.

— Нет аппетита. Простите меня.

Антуанетта боится, что не вытерпит до конца обеда и взорвется. Ей хочется кричать, кусаться, выть о своем горе, звать человека, который так и не пришел, как призывают утробным воем самца лесные звери.

— Вы как будто плакали.

Сесиль в дверях смакует каждый новый удар.

— Мы с мамой говорили о печальном.

— О Юбере, конечно?

Мысли Антуанетты витают так далеко, что она невольно бросает на свекровь удивленный взгляд.

Юбер? Да она о нем почти — и не помнит! Закрыв глаза, едва ли может вызвать в воображении черты его лица. Он умер, и все тут. От него остался только расплывчатый образ, ощущение печали, или, вернее, угрюмой жизни, которая грозила затянуться навсегда.

— Как-нибудь, когда не будет дождя, сходим вместе на могилу, да, Антуанетта?

— Конечно, мама.

Она не уверена, что произнесла эти слова. Ее голос прозвучал в воздухе как чужой. Ей необходимо встать, расслабиться.

— Простите…

Она видит, как они сидят перед ней оба, силится убедить себя в том, что она, Антуанетта, находится в этой комнате; она повторяет:

— Простите…

И обращается в бегство. Ей безумно хочется выйти в сырую темноту, пройтись по Елисейским полям, заходя во все бары подряд, чтобы отыскать его, крикнуть, что так нельзя: он не смеет ее бросить, она нуждается в нем, она готова на что угодно, она ничего от него не потребует, будет как служанка, лишь бы только…

— Сесиль! Проводите госпожу Антуанетту вниз. По-моему, ей нездоровится.

И г-н Руэ осведомляется, шаря в кармане в поисках зубочистки:

— А что с ней?

— Тебе не понять.

На самом деле она и сама не знает, но скоро узнает, она в этом уверена, она и живет-то для того, чтобы знать все, что творится вокруг нее, в мирке, которым она правит.

— Одиночество ее не тяготит. Как странно: у нее нет ни одной подруги.

Вот уж воистину мужское суждение! Слова! Как будто у самих Руэ есть друзья! Они не видятся даже с более или менее близкими родственниками, которых постепенно растеряли, и те смиренно присылают им поздравления к Новому году, потому что они, Руэ, богаты.

На что нужны друзья? Разве г-жа Руэ допустит, чтобы ее дом оскверняли своим присутствием чужаки и чужачки?

С одной из них, с Антуанеттой, ей пришлось примириться: сын желал заполучить ее во что бы то ни стало; чего доброго, заболел бы от огорчения ведь здоровьем он похвастать не мог.

— Ну ладно, женись!

Он и женился. Понял, что это такое. Он быстро устал таскаться за ней повсюду, куда ее тянула суетность и желание покрутиться вокруг огня.

— Признайся, что ты разочарован!

— Что ты, мама!

Но тогда с какой стати он принялся коллекционировать марки, а потом изучать испанский, один, вечерами напролет?

Теперь-то Антуанетта ходит по струнке. Г-жа Руэ ее выдрессировала.

— Скажите госпоже Антуанетте, чтобы шла наверх.

Она шла наверх.

— Антуанетта, подайте мне синие нитки. Не эти. Темно-синие. Вденьте, пожалуйста, нитку в иглу…

Она трепыхается, дрожит от нетерпения, но слушается, часами просиживает здесь, в тени свекрови.

«Ах, ты плакала! Ах, у тебя нет аппетита… «. Если бы она только могла ходить как все люди! Какой парадокс: обладать таким живым умом, такой сообразительностью, такой проницательностью, такой свирепой силой воли — и едва таскать ноги, превратившиеся мало-помалу в безжизненные каменные колонны!

Она борется. Когда она одна и никто не может за нею подсмотреть, она встает без посторонней помощи, ценой мучительных усилий, и заставляет себя ходить по комнате, нарочно отбрасывает палку, считает шаги; она своего добьется, она справится с проклятыми ногами, но об этом никому не следует знать.

Нет, не на улицу Коленкур ходила горевать Антуанетта. Губы г-жи Руэ выпячиваются в презрительную гримасу. Знает она этих людей, этих людишек с их пошлыми вожделениями: только и думают, как бы себя побаловать.

И мать у Антуанетты такая же. Наверняка дочка потихоньку сует ей деньги, и каждая купюра превращается в немедленную радость — в лангусту, в ресторанный обед, в кино, в соседок, приглашенных в гости полакомиться пирожными, или в какое-нибудь кошмарное платье, которое она купит, весь день пробегав по универсальным магазинам.

— Моя дочка замужем за сыном Руэ… Тех самых Руэ, производство проволоки… У них сто миллионов, а живут, как мелкие буржуа… Когда она выходила замуж, у них даже машины не было… Ей пришлось самой…

Немногим меньше она гордится второй дочерью, Колеттой, содержанкой пивовара с Севера. Ходит к ней в гости в ее квартирку в Пасси, прячется на кухне, когда пятидесятилетний любовник вваливается к Колетте без предупреждения, а может быть, и подслушивает; с нее станется бесстыдно ловить звуки из спальни и ванной.

— Фелиси, дайте сюда мои очки. Сесиль еще не вернулась?

Голос из прихожей:

— Я здесь, мадам.

— Чем она занимается?

— Сперва не хотела, чтобы я стелила, велела мне уйти, крикнула: «Оставь ты меня, ради Бога! Неужели не видишь, как мне…» И бесстрастный голос г-жи Руэ:

— Как ей что?

— А ничего. Она не договорила. Закрылась в ванной. Я постелила. Когда я уходила, она плакала, на весь дом было слышно через дверь.

— Дайте сюда мои очки.

В полночь мать Антуанетты выходит из кино на площади Бланш вместе с соседкой по лестничной площадке, которую пригласила с собой за компанию.

Освещенные кафе вводят их в соблазн: еще одно дополнительное удовольствие.

— Позволим себе по рюмочке ликера у Граффа?

Г-н Руэ неподвижно лежит в постели и ждет сна, ничего другого он не ждет: давно смирился с границами, очерчивающими его существование.

Доминика штопает серые чулки; все чулки в корзинке серые, других она не носит: серый цвет самый немаркий; она убеждена, что серые чулки — наиболее прочные и подходят к любому платью.

Время от времени она вскидывает голову, замечает белые капельки на стеклах, что-то розовое в окнах напротив, а этажом выше сплошную черноту и снова наклоняется, протягивает руку к печке, слегка поворачивает полено, поддерживает жалкий огонек.

Она ложится последняя на всей улице. Квартиранты не вернулись. Она немного подождала их в тишине, потом заснула, проснулась до рассвета, увидела, что за окнами уже светает, а парочка вернулась только в семь утра, побродив по Центральному рынку среди мокрых овощей и притулившихся в подворотнях клошаров.

Лица у обоих осунулись, особенно у Альбера Кайля, потому что он выпил лишнего. Из страха наткнуться на нее, хозяйку, они бесшумно повернули ключ в замке и на цыпочках пересекли гостиную.

Усталый голос Лины произнес:

— Что будем делать?

— Первым делом поспим.

Они не занимались любовью перед сном — только около полудня, в полудреме, а потом опять уснули; было уже два часа, когда в ванной послышалось журчание воды.

Антуанетта вышла из дому в десять утра и до сих пор не появилась в предместье Сент-Оноре, но около полудня, по-видимому, звонила: г-жа Руэ подходила к телефону, и стол к завтраку накрыли на двоих.

А теперь пунктуальный г-н Руэ вышел из дому и направился в сторону улицы Кокильер.