Теперь январь. За последний месяц ничего не произошло. Раз-другой в неделю Антуанетта ходила в гости к матери на улицу Коленкур. Однажды, часов около пяти, обе женщины вместе пошли в кино, а потом заглянули в кафе на Больших бульварах, где встретились с Колеттой.
Недели две Антуанетта еще переступала украдкой порог маленького бара на улице Монтеня. Она уже ничего не ждала, хорошо понимая, что это бесполезно, просто заглядывала на минутку.
— Ничего для меня?
— Ничего, мадам.
Она похудела, побледнела, опять часами лежала на кровати с книгой и курила.
Много раз она встречалась взглядом с Доминикой, и это был не мимолетный взгляд, каким скользят по прохожим: ее глаза допытывались. Антуанетта знала, что Доминика знает, и в ее расширенных зрачках застыл вопрос: «Почему?»
Она не могла понять. Но догадывалась, что незнакомой преследовательницей движет не простое любопытство.
Иногда между ними проскальзывало что-то похожее на дружбу, на доверие.
— Вы все знаете…
Но они были незнакомы. Шли каждая по своим делам. У каждой свой путь и свои мысли.
Антуанетта не заболела, в постели не лежит, и Доминика не допускает мысли, что она могла просто-напросто уйти в кино.
Нет: сеансы уже закончились. Слышно, как люди возвращаются по домам, на полной скорости проносятся такси, тарахтят на улице последние автобусы, медленно падают снежинки, и там, где они опускаются на холодный камень, спустя несколько секунд уже ничего не остается — даже мокрого следа.
Доминика то и дело смотрит на закрытые ставни мансарды, где жила Огюстина, и всякий раз ее охватывает стыд: она не понимает, почему ей приснился такой сон, и все-таки знает, что это было не случайно; ей не хочется думать об этом сне, и она борется с искушением разгадать его сокровенный смысл.
Неужели она такая же, как Огюстина? Доминика возвращается мыслями в Тулон, на виллу. Те, кого она знала — тетки, дядья, — состарились или умерли. Те, кого помнит детьми, в свой черед стали родителями, девушки превратились в мамаш; проказливые школьники стали инженерами и юристами, младенцы болтают о математике, о латыни с греческим, об учителях и экзаменах, называют ее «тетя Доминика».
— Ты не меняешься, Доминика!
Они говорили это искренне. Потому что не переменилась ее жизнь. Из Доминики ничего не вышло.
Старая Огюстина умерла. Завтра или послезавтра ее зароют в землю, как зарыли тетю Клементину.
Доминика борется. Сходила к зеркалу, посмотрелась.
Неправда, она не постарела! Неправда, что для нее все уже кончено. Ее плоть не иссохла. Кожа по-прежнему белая и нежная. Разве что под глазами можно различить совсем маленькие, но довольно глубокие морщинки — впрочем, глаза у нее всегда были обведены кругами: это зависит от характера, от здоровья: когда она была совсем молоденькая, ей назначали укрепляющее, кололи уколы.
А ее тело, которое знает она одна, — это тело молодой девушки, не увядшее, не дряблое.
Почему не возвращается Антуанетта? Прошел последний автобус, закрылось метро.
Как это подло — воспользоваться отсутствием Доминики, чтобы начать новую жизнь, тем более подло, что Доминика уехала не по своей воле, скрепя сердце, взглядом прося прощения у окон напротив.
Вернулись квартиранты. Увидели свет под дверью. Пошушукались, обсуждая, следует ли заглянуть к ней поздороваться, сообщить, что в ее отсутствие все было в порядке, — только приходили насчет газа, но они не уплатили, потому что…
Голос Лины:
— Может быть, она уже разделась.
И тишина. Они ухмыльнулись, представив себе хозяйку раздетой. Почему?
Какое они имеют право ухмыляться? Что они знают о ней?
Ходят туда, сюда, воображают, будто они одни на свете со своей жизнерадостностью, беззаботностью, со своими развлечениями, которые они преподносят не торгуясь и не думая о завтрашнем дне.
За квартиру они заплатили. А знают ли эти двое, чем будут платить в следующий раз?
— Не сегодня, Альбер… Сам знаешь, сегодня нельзя…
Чтобы женщина говорила мужчине такое!
Такси. Нет, остановилось поодаль. Десять минут второго… Вот хлопнула дверца… Шагов еще не слышно… Вжавшись в угол окна, Доминика разглядела машину, равнодушно ждущего водителя, женщину, которая стоит, наклонясь к дверце, другое лицо рядом с ее лицом.
Целуются. Потом такси рвануло к бульвару Османн. Антуанетта торопливо пошла к дому, нашаривая ключ в сумочке, глядя вверх, на окна, проверяя, не горит ли свет у стариков; чувствуется, что она опять ожила; атмосфера блаженной влюбленности обволакивает ее, как шубка, в жаркий мех которой она кутается; вот она проскользнула в подъезд, помедлила перед лифтом и стала на цыпочках подниматься по лестнице.
У себя в квартире она зажгла только лампочку с розовым абажуром над кроватью. Одежду наверняка побросала прямо на пол и нырнула в постель; спустя несколько мгновений свет уже погас, и во всем квартале не осталось ни одной живой души. Доминика теперь так же одинока, как старая Огюстина, над чьим бездыханным телом даже некому было бодрствовать.
Та же лихорадка, те же самые жесты, те же уловки, то же брызжущее веселье — а по отношению к г-же Руэ то же послушание.
Опять Антуанетта, во всем подчиняясь свекрови, не дожидается, пока ее позовут, и сама поднимается наверх, сидит над рукоделием, предвосхищает желания обоих стариков.
Изменилось только расписание. Часы и дни. Интересно — она по-прежнему притворяется, будто ходит к матери?
В половине пятого Антуанетта выходит из дому, идет, сдерживая нетерпение, к церкви Сен-Филипп-дю-Руль, а там прыгает в первое же такси.
— Площадь Бланш!
Теперешняя тайна совсем другого пошиба, чем предыдущая. Такси еле тащится по переполненным улицам, и рука в перчатке распахивает дверцу прежде, чем машина успевает остановиться.
Холл просторного дансинга, вульгарная позолота, зеркала, красные обои, окошечко кассы. «Пять франков за вход».
Огромный зал — куда ни поглядишь, все столики, столики, прожектора, контрастирующие с рассеянным светом, и в этом фантастическом освещении медленно движутся сто, двести пар, а снаружи, в каких-нибудь пятидесяти метрах, грохочет город с его машинами, автобусами, людьми, несущими свертки, бегущими Бог весть куда в погоне за самими собой.
И Антуанетта, изменившись до неузнаваемости, в развевающейся норковой шубке, с триумфом вступает в этот ночной мир и идет прямо в угол зала, протягивает уже освободившуюся от перчатки руку, которую хватает другая рука, мужчина привстает, слегка привстает, не более, потому что она уже рядом с ним и он уже ласкает прикрытое черным шелком колено.
— Это я.
Один оркестр сменяется другим, лучи прожекторов из желтых становятся фиолетовыми; немного помедлив, танцующие перестраиваются, переключаются на другой ритм; из темных закоулков выныривают все новые пары.
Оказывается, ежедневно, в пять вечера, триста, а то и пятьсот женщин убегают от действительности в этот зал и танцуют; и столько же мужчин, большей частью молодых, беззаботно ждут их, караулят, входят и выходят, молчаливо скользят, курят.
Антуанетта подкрашивает губы, накладывает на щеки еще немного розовых с оранжевым румян. Вопросительный взгляд: «Потанцуем?»
И мужчина просовывает руку под мех, вплотную к теплому телу, его рука ложится ей на спину, которая под шелком платья делается еще глаже и словно еще гибче — такая плотская, такая женственная; Антуанетта улыбается, губы полуоткрыты; и вот они уже затерялись среди других пар, видя сквозь полуопущенные ресницы только друг друга.
Мужчина шепчет, словно заклинание:
— Пойдем…
Антуанетта, должно быть, возражает:
— Еще один танец!
Еще один… Чтобы растянуть наслаждение… Чтобы оно стало еще пронзительней… Чтобы испытать, быть может, здесь, в толпе, то же чувство, которое Доминика испытала в поезде…
— Пойдем…
— Погоди еще немного…
И на лицах читается, что для них любовный акт уже начался.