Он едва касается пальцев приятеля, оба мужчины перемигиваются, он треплет подружку по плечу и идет к дверям, провожаемый патетическим взглядом, а потом Антуанетта, желая скрыть свое смятение, начинает прихорашиваться.

Сколько это продлится? Несколько лет? Едва ли. Месяц-другой?

Вероятно, она его не убьет.

Изнемогающая самка, она будет выть от горя и ненависти, беззастенчиво преследовать его, натыкаясь у входа в кафе и дансингов на вышколенных официантов.

Видела ли она Доминику в тот вечер? Приятель предложил сыграть в белот, чтобы помочь ей скоротать время в отсутствие любовника, он попросил у официанта принести игральное поле и карты, составил в сторону стаканы, наполненные зеленоватым аперитивом.

Доминика шагала дальше, задевая плечом стены, отгоняя воспоминание, одолевавшее ее — два ряда слив в корзинах, церковь с широко распахнутыми дверьми, из которых гремит Те Оеит.

В квартирке в предместье Сент-Оноре пусто, совершенно пусто; единственное полено давно потухло; там нет никакой жизни — только холод встретит ее дома.

Даже те женщины, что торчат у гостиничных дверей, даже они, наверное, не так одиноки, как она, даже те мужчины, что переминаются с ноги на ногу, не решаясь окликнуть этих женщин…

Вокруг нее все живет, а у нее только сердце бьется в пустоте, как будильник, забытый в чемодане.

Еще неделя-другая… И в это время уже будет светло… Темнота, успокоительная темнота станет наступать позже…

Где она? Чуть раньше она узнала окна гостиницы «Босежур», а теперь бредет по какой-то улице, очень темной, идущей под уклон; здесь нет ни машин, ни автобусов. Она смотрит на сапожника в будке, задевает прохожего, которого сперва не заметила; у нее кружится голова, ей страшно, страх внезапно разросся настолько, что ей захотелось закричать; кто-то приблизился к ней, кто-то, кого она не могла разглядеть, пошел с нею рядом, дотронулся до нее, его рука-рука мужчины — схватила ее руку, с ней заговорили, слов она не разбирала, кровь застыла у нее в жилах, она была безответна, беззащитна; она знала и ясно понимала, что именно должно сейчас произойти, и — самое невероятное — она заранее на это согласна.

Неужели она всегда предчувствовала, что однажды будет идти вот так по темной улице в ногу с незнакомцем? Может быть, это было с ней во сне? Или она просто видела его раньше, когда выслеживала Антуанетту и таращила глаза на освещенный вход в гостиницу, куда одними и теми же движениями ныряли два силуэта?

Она не испытывает удивления. Подчиняется неизбежному. Не смеет взглянуть на мужчину, вдыхает крепкий запах потухшей сигары.

Вот уже она переступила порог. Направо — круглое окошечко, за ним какой-то человек без пиджака, синий кофейник на газовой плите.

Что он сказал? Протянул волосатую руку, дает ей ключ, но она не берет, и все-таки вот она уже поднимается по лестнице, идет по ступеням, не дыша, сердце замерло и не бьется, а она все идет; под ногами у нее ковер, над головой тусклая лампочка; за спиной теплое дыхание, чужая рука, и снова эта рука до нее дотрагивается, чужие пальцы скользят вдоль ее ноги, добираются до голого тела там, где кончается чулок.

Вот и площадка, Доминика останавливается, запыхавшись; она разглядела сперва шляпу-котелок, потом банальное мужское лицо, не молодое и не старое.

Он улыбается. У него рыжеватые усики. Потом улыбка гаснет, и Доминика понимает, что он удивлен не меньше ее; и вот она выпрямляется, ей приходится оттолкнуть его обеими руками, потому что он перегородил весь проход; она бежит, ей кажется, что она бежит безумно быстро, что никогда не добежит до тротуара, до освещенных лавок я огромных, внушающих доверие автобусов.

Она остановилась только во дворе вокзала Сен-Лазар; в этот час там не протолкнуться: парижские чиновники и рабочие штурмуют пригородные поезда.

Она машинально оглянулась, но за ней никто не гнался: одна, совсем одна, охваченная головокружением среди людей, толкающих ее в спешке.

Тогда она пробормотала:

— Все кончено.

Она еще не могла сказать, что, собственно, кончено. Опустошенная, она побрела дальше; во рту у нее остался привкус потухшей сигары, тело было пропитано запахом гостиничной лестницы, полутемного коридора, в котором она мельком заметила белый фартук равнодушной горничной.

Да, все так!

«Моя бедная Ника!»

Голова у нее ясная, чудовищно ясная.

Да, все кончено. К чему продолжать? Ей даже не нужно больше спешить.

Кончено, совсем кончено! И как мало ей всего досталось! Можно подумать, будто жизнь-это так… «второй триместр»… Еще одно словечко из детства…

О втором триместре всегда говорили, как о каком-то бесконечном отрезке пути… этот триместр бывал перед пасхальными каникулами…

Поначалу он тянется и тянется, дни нескончаемо длинны, недели длятся целую вечность, и только под конец, в воскресенье, проглядывает солнце, а потом глядь — и нет ничего, только мешанина месяцев, лет, часов, дней сплошная дребедень, даже не за что уцепиться.

Ладно! Все кончено!

Теперь можно и пожалеть себя. Все кончено! Все кончено, моя бедная Ника!

Ты не сделала этого и уже не сделаешь, но и в жалкую старую деву вроде м-ль Огюстины ты не превратишься.

Жаль, что Антуанетта сегодня даже не взглянула на тебя.

Знакомые тротуары, дом, в который она входила столько раз, лавка Одбалей, магазин Сюттона, где продают плетеные корзины для тех, кто собрался в путешествие.

Чуть подальше на той же улице — цветочный магазин, и Доминика проходит мимо своего дома. Начинается дождь, капли прочерчивают по витрине длинные извилистые дорожки.

— Будьте добры, мне…

Ей бы хотелось маргариток. Это слово дрожит у нее на кончике губ, оно пришло само, но сколько она ни глядит по сторонам, нигде нет таких маргариток, как те, которые она ставила в вазу, думая о Жаке Амеро.

— Что вам угодно, мадам?

— Не мадам, а мадмуазель…

… Жак Амеро… Старенькая г-жа Амеро, которая…

— Розы… Побольше роз…

Лишь бы хватило денег. Она расплачивается. В последний раз пересчитывает купюры, мелочь.

Лишь бы квартирантов не оказалось дома. Она на них не сердится, но они причинили ей боль. Они за это не в ответе. Они идут своей дорогой. Думают, что куда-нибудь придут.

Она приоткрывает дверь в ложу консьержки — может быть, ищет случая поговорить хоть с кем-нибудь?

— Мне нет почты, госпожа Бенуа?

— Нет, мадмуазель, ничего нет.

Она не подумала о розах: консьержка глядит на них с изумлением, и она улыбается кроткой, извиняющейся улыбкой.

Доминика очень кроткая — так воспитала ее мать. Она бесшумно идет по лестнице. Ее приучили не шуметь на лестнице, не беспокоить людей, тушеваться.

Тушеваться! Из какой дали пришло к ней это слово! Вот именно! Она всегда тушевалась! И теперь снова собралась стушеваться…

Прежде чем задернуть шторы, она в последний раз глядит на дом напротив, слегка поднимает голову, замечает г-жу Руэ в башне.

Башня на страже…

Ее глаза увлажняются, она поворачивает выключатель и смотрит на себя, застыв перед зеркалом.

Нет, до старой девы ей еще далеко.

Она расстегивает платье. Открывает шкаф, и зеркало исчезает. У нее есть еще одна длинная ночная рубашка с отделкой из валансьенских кружев — в свое время она трудилась над этой рубашкой несколько месяцев.

«Когда выйдешь замуж, она тебе послужит»…

В ящике еще остался флакон золотистого одеколона.

Доминика улыбается жалкой улыбкой. Она немного торопится, потому что чувствует, как в ней зреет что-то вроде протеста: она слегка задумалась, неужели никто не виноват в том, что она…

Коробочка… где же коробочка… Она купила ее три года назад, когда из-за мигреней целыми ночами не могла уснуть… Приняла тогда только одну таблетку…

Подумать только! Она как раз нынче утром прибрала в квартире. В комнате пахнет чистотой. Мебель сияет. Доминика пересчитывает таблетки и бросает их в стакан с водой. Восемь… девять… десять… одиннадцать…