Итак, основная идея «Бунтующего человека» заключается в следующем. Находясь во власти абсурда, рабы должны бунтовать. Объединенные в своем протесте, они впервые обретают человеческое бытие. С бунта начинается подлинная жизнь людей, очнувшихся от рабства. Бунт есть становление человека. Коротко говоря, раб должен бунтовать, чтобы жить. Вот почему восстание можно определять как доблесть рабов. Людям следует снова и снова подниматься к свободе и повторять: «Мы — не рабы, рабы — не мы!» В этих словах светится жизнь и достоинство человека.

Однако два столетия метафизического и исторического бунта свидетельствуют о том, что бунтующий человек далеко не всегда получал желанные результаты. Нередко в ходе революционных потрясений один абсурд сменялся другим, трижды непроницаемым абсурдом, а новые реформы оказывались всего лишь затеей новых господ. Где же тот изъян в человеческих мыслях и поступках, которым приводит к столь печальным последствиям?

С точки зрения Камю, этот изъян заключается в том, что бунтующий человек нарушает меру. В итоге он неизменно попадает в цепкие объятия новой нелепости в рамках прежнего отношения господ и рабов. Поэтому философ настаивает на законе меры, в том числе в наших революциях и реформах. Эта истина сама по себе не вызывает сомнений. И если учесть озабоченность писателя тем, что шансы современной революции уравновешиваются риском мировой войны, мудрость древних «ничего сверх меры» приобретает повышенную актуальность. На вопрос в пьесе Сартра (1992: 334) «Разве не священна война рабов, которые хотят стать людьми?» Камю мог бы ответить: «Война рабов священна, пока не нарушает меру».

Абсурд — это всегда отсутствие меры, это тотальная безмерность. Экспансия абсурда также не знает пределов. Любая попытка придать контуры абсурду, поместить его в определенные рамки будет означать начало его укрощения и вместе с тем преодоления. Укрощенный абсурд, то есть отчужденная стихия, поставленная под контроль разума и доброй воли, перестает быть абсурдом в собственном смысле этого слова. Укротить абсурд — значит понимать его и управлять им в соответствии с принципом меры. В таком случае перед нами оказывается вполне объяснимая и управляемая реальность, и ее трудно назвать абсурдом. Таким образом, задача бунтующего человека состоит в том, чтобы установить пределы, придать меру абсурду.

В «Бунтующем человеке» абсурд связан прежде всего с отношениями господства и рабства. Абсурд есть безмерная власть господ. Рабы терпят ее до времени, затем говорят «нет» и начинают бунтовать. После того как восставшие опрокинут меру, опять воцаряется абсурд с новыми господами и рабами. Вместе с тем человек обречен на протест, пока он остается рабом, пока в мире сохраняется оппозиция господина и раба. Если данную зависимость считать вечной, тогда нужно признать и незыблемость абсурда. Именно эти отношения плодят бунтовщиков. Абсурдная власть господ поставляет миру революционеров. Следовательно, господа несут ответственность за социальные бунты и революции. И если они страшатся восстаний, то им также не мешает поразмыслить над феноменом бунтующего человека.

По оценке Камю, «господство — это тупик». Вечная участь господ — жить неудовлетворенными или быть убитыми. Роль господина в истории сводится к тому, чтобы возрождать рабское сознание, единственное, которое действительно творит историю (см.: Камю 1990: 226). Поэтому остается одна надежда на бунтующего человека, которому, возможно, удастся соблюсти меру в своем протесте и тем самым упразднить самое отношение господина и раба.

Вместе с тем писатель совершенно справедливо отрицает некий последний пункт в историческом развитии, за которым, словно в сказке, окончательно разрешатся все противоречия. Ведь мера сама по себе не является абсолютной константой. Она подвижна, изменчива, и человеку приходится постоянно улавливать, придерживаться ее, чтобы своей излишней дерзостью (hybris) не вызвать новым абсурд. Поэтому, можно сказать, бунтующий человек есть всегда напряжение, он ни на миг не смеет расслабиться.

Наибольший счет Альбер Камю предъявляет восставшим рабам. Он требует бунта в меру, так сказать, размеренного, степенного, благочестивого бунта. Писатель почти забывает про их хозяев. Между тем господа своей беспредельной властью также порождают абсурд и тем более бунт в качестве ответного действия. Беспощадный бунт или социальная революция есть всего лишь точная, адекватная реакция на безмерный и тотальный произвол господ. Восстание рабов, сам феномен бунтующего человека есть не что иное, как гнев Немезиды, вызванный абсурдной властью и обращенный на нее. И если господа желают степенного бунта, им следует практиковать умеренное угнетение. Незначительная эксплуатация стимулирует лишь легкое недовольство. Цивилизованному рабству соответствует цивилизованный бунт.

Однако, по всей видимости, длительная культурная эксплуатация невозможна. Мягкое притеснение легко прогрессирует в безмерную жестокость, если ему не противостоять. И потому остается одна надежда на то, что бунтующий человек в своем протесте найдет и удержит ту таинственную меру, ту магическую границу, которая аннулирует абсурд.

В этой связи рассмотрим литературный образ, о котором упоминает Э. Фромм в «Искусстве любить». Здесь он, в частности, пишет о том, что невозможно уважать человека, не понимая его. Существуют различные уровни знания, но самым глубоким является то, которое основано на любви к человеку. Подобное знание обретаешь, если сможешь «увидеть другого с позиции его собственных интересов». Такое знание проникает в самую суть человека. К примеру, если человек рассержен, мы, относясь к нему с любовью, поймем, что он «не столько сердится, сколько страдает» (см.: Фромм 1992: 125).

Согласно Фромму, помимо познания, основанного на любви, существует иной способ постичь тайну человеческой души. Этот способ связан с неограниченной властью над другим человеком, со стремлением превратить его в свою вещь, свою собственность. Крайнее проявление подобной склонности — садизм: желание и способность мучить, причинять другому человеку страдания, пытать его, чтобы заставить в муках выдать свою тайну. Фромм (1992: 125) подчеркивает: «И в этом страстном желании проникнуть в тайну человека, а значит, и в тайну собственного „Я“ — одна из главных причин жестокости и стремления к разрушению». Далее в качестве иллюстрации, точно выражающей эту мысль, приводится фрагмент рассказа «Жизнеописание Павличенки, Матвея Родионыча» из «Конармии» Исаака Бабеля.

По версии психоаналитика, этот участник гражданской войны в России был обыкновенным садистом, он затоптал до смерти своего бывшего барина и говорил: «Стрельбой, я так выскажу, от человека только отделаться можно… стрельбой до души не дойдешь, где она у человека есть и как она показывается. Но я, бывает, себя не жалею, я, бывает, врага час топчу или более часу, мне желательно жизнь узнать, какая она у нас есть…» (см.: Фромм 1992: 126).

Чтобы дать более полную оценку этой ожесточенной душе, нужно иметь в виду прежнюю жизнь Матвея Павличенки (см.: Бабель 1991: 55–60). Он был пастухом у барина Никитинского и пас барину сначала свиней, а затем рогатую скотину. Коровами со всех сторон обставился, и молоком навылет его прохватило; ужасное дело, как молоком вонял. А когда явился к Насте, своей будущей жене, то признался, что сердце его «от всего пустое».

С Настей жили хорошо, но до той поры, пока ему не сообщили, что барин давеча жену его «за все места трогал».

В тот день Матвей обошел ногами двадцать верст земли, большой кусок земли обошел, и вечером вырос в усадьбе своего веселого барина Никитинского, попросил расчета. Старикашка не только горделиво признался ему: «Я мамашей ваших, православные христиане, всех тараканил», — но и припомнил сломанное ярмо от быков. Стоял пастух на коленях «ниже всякой земной низины» и обещал ярмо отдать. Пять годов барин на нем долги ждал, покуда к Павличенки «не прибыл в гости восемнадцатым годок». Чувства бунтующего человека были просты и понятны: «И эх, люба ж ты моя, восемнадцатым годок! И неужели не погулять нам с тобой еще разок, кровиночка ты моя, восемнадцатый годок…»