Наш воображаемый разговор продолжается вот уже несколько лет. Это прекрасная и возвышенная беседа… По мере того, как у меня возникают вопросы, я их задаю, а когда вопросов нет, просто зачитываю вслух полюбившиеся мне места из книг, которые вожу с собой. Вот, скажем, дневник Пришвина, запись 1909 года:

– Хорошо, – сказали хлысты, – Отвергните церковь. Что вы поставите на место ее?

– Что вы поставите? – спросил я.

– Жизнь, – ответил он просто…

Жизнь: из чего она складывается, капитан? Как, в каких единицах измерить чувство, возникающее при тонком смешении вечернего туманца, сумерек и запаха самоварного дымка на палубе плывущего по реке парохода? Что скажете, капитан?

Капитан всегда отвечает мне. Только что – я не знаю.

А иногда хотелось бы знать.

Вот, скажем, по Пришвину, «рядовой человек» – это достоинство. В этом смысле и крещение – заурядность, ибо крестясь, человек становится в один «ряд» с братьями. Неполнота людей, никогда не бывших рядовыми…

Глубокая мысль. Что я могу сказать в ответ? Я «романтик» и, следовательно, все еще таскаю с собою потускневший щит избранничества…Выбросить бы его к чертовой матери! Сам я не способен изменить себя, но я волен протащить себя через шкуродер пространства, так что внутренняя сущность моя не сможет остаться неизменной. Подвергнуть себя испытаниям, которые сдерут с меня все привычки, свойственные мне прежде. Пространство сделает меня человеком!

Я хочу быть проще и «зауряднее», хочу чувствовать себя в родстве с другими людьми, и в то же время я хочу быть сильнее; я хочу получить право на собственный голос; я хочу создавать события…

Что вы об этом думаете, капитан?

Конечно, думаете что-то, но я никогда не узнаю ваших мыслей. Увы! В последний раз я видел вас вечером 18 августа 1992 года: было уже поздно, я шел покурить на палубу по темному коридору, а вы со связкой ключей, не видя меня, открыли дверь в свою каюту с видом на реку, вошли и захлопнули дверь за собой. Так я узнал, что вы тоже ночуете на дебаркадере. Наверное потому, что у каждой реки должен быть страж. Верно ли я вас понял, капитан?

18 августа 1992 года.

В «Экологическом вестнике», который издает местная журналистка Валя Симашкина, услышал рассказ об удивительном человеке, Андрее Владимировиче Журавском – страстном исследователе Печерского края и столь же страстном и бескорыстном его колонисте. Этот тип людей, столь распространенный в России начала века, потом совершенно был выведен в советское время: бесстрашные одиночки с американским размахом и российским бескорыстием, в ряду которых Русанов и Седов известны, возможно, лишь благодаря трагическому, потрясшему все общество исходу их предприятий. Это настоящие герои нашей страны, о которых она совершенно забыла. «Случай Журавского» интересен более всего тем, что он был не просто сирота, но подкидыш – а распорядился своей судьбою так, что не может не вызывать восхищения[5]. Журавский последние годы работал в Усть-Цильме – староверском селе на половине пути к устью Печоры. Через Усть-Цильму уже просматривается Колгуев, хоть и очень смутно: «усть-цилёмы» (как прозывали жителей села), подобно пустозерцам, ходили туда на промысел. Не очень-то богатая информация, но, во всяком случае, первый отголосок, первый признак того, что я, хоть и немного, приблизился к острову, который здесь, по первоначалу, казался мне столь же отдаленным, как в Москве.

К вечеру моего второго дня в Печоре из Нарьян-Мара пришла «Заря», которая вновь должна была отправиться вниз наутро. Я случайно застал последних ее пассажиров, поднимающихся по тропинке вверх на берег. Среди них было несколько иностранцев – молодых ребят с рюкзаками – выглядевших совершенно раздавленными. Почему я с ними не заговорил? Не помню. Что так удручало их? Не знаю: ведь они вернулись оттуда, куда я только собирался отправиться. Мое путешествие, ведь, собственно, еще не начиналось…

Вечером в зале ожидания на нижней палубе стали скапливаться будущие пассажиры «Зари» и мое отшельничество на дебаркадере было нарушено. Помню, я пошел в туалет варить вечерний кофе, и как раз возился у раковины с кипятильником, когда на меня впотьмах налетела какая-то тетка и, испугавшись, фыркая, как черт от ладана, выскочила в коридор.

– Не пугайтесь, – выступил я из тени, приглашая ее быть смелее. – Я всего лишь варю там кофе…

Шипение ужасного напитка, черной кипящей пеной хлынувшего в раковину, подтвердило мои слова. Однако, это окончательно сбило с толку мою будущую попутчицу и она стремглав кинулась по лестнице вниз, вероятно полагая, что избежала какой-то крупной неприятности.

Облекшись, словно в бронежилет, в свой столичный снобизм, выкуриваю сигарету «Gitanes» и выпиваю кофе. Не помогает. Какая-то тревога на душе. Небо просело, не то туман, не то дождь. Угрюмая свинцовая вода. Мокрая палуба. Красным огнем горит створа на том берегу. Изредка, ничего не буксируя, проходит буксир. Словно утопленник, по течению прошло отяжелевшее, бледное бревно…

21 августа 1992.

4 часа утра. Я уточняю время, потому что в последние пять дней время играло в какую-то непонятную игру со мной. Я выпал из привычного времени, вплоть до того, что перестал отделять день от ночи. Если правы психологи, утверждающие, что люди первобытных культур обладают «сновидческим сознанием», в котором нет «узлов», «установок» и невротических заклепок, фиксирующих образ мыслей цивилизованного человека, а действительность (и сны вместе с действительностью) протекают через сознание как фильм, то я, можно сказать, этого состояния достиг, потому что на реке сон и явь окончательно перепутались между собой. Я спал урывками, минут по двадцать, видел сны, светящийся в траве нежно-золотой лист, дуб в лесу, реку, входящих и выходящих из салона людей, лицо любимой, и снова серую воду и длинные песчаные отмели, которые оставляет река в своем блуждающем течении по низкому берегу. Недаром я не смог фотографировать, остановить пейзажи и лица этого пути: все было… Не быстро, нет. Но неуловимо, текуче.

Два дня назад в 6 часов утра мы отправились. Ничего возвышенного не было в этом отплытии: водометный теплоходик «Заря» изнутри действительно больше всего напоминает вагон электрички на 60 человек, и в этом вагоне надо ехать два дня. Бабки, дети, щеголевато одетые молодые люди и девушки, немолодые угрюмые пассажиры с багажом – все в одном пространстве. Ни буфета, ни выхода на палубу – ничего. Можно только курить в тамбуре перед кабиной капитана, слегка, с разрешения матроса Кости, приоткрыв дверь, чтобы вытягивало дым.

Быстро подобралась группа решительно выпивающих. Положил всему начало одинокий, грязный, с красным бугроватым носом и желтыми глазами вонючий старик, который подошел ко мне и спросил, нет ли у меня кружки и, получив отрицательный ответ, проникновенно поманил пальцем в тамбур. Я не отреагировал, потому что не освоился и не хотел новых знакомств, резонно рассудив, что если ему действительно надо, то он подойдет, а если так – отлипнет. Расчет оказался верным. Вскоре в тамбур вышли два шахтера (едут куда-то в отпуск) и быстро сладили дело: когда я сам сунулся туда покурить, одну бутылку они уже раздавили и собирались на заднее сидение давить следующую… Пожалуй, я начинал понимать то выражение неизъяснимой тоски, которое прочитал на лицах молодых иностранцев, повстречавшихся мне накануне отплытия на берегу… Не будь я уроженцем России, худо-бедно знакомым с правилами выживания в этой стране, все окружающее, несомненно, не столько поражало бы, сколько ужасало бы меня. Оно, это окружающее, в общем, не подчинялось законам, к которым я привык в Москве. Пока я был в Печоре, жил на дебаркадере, я каким-то образом еще связывал происходящее с тем, к чему привык: дебаркадер был хоть и странным, но все-таки домом, откуда – стоило мне захотеть – я менее чем за сутки мог бы вернуться обратно в свой мир. У меня не было ни одного знакомого в городе, но все же это был город. Здесь можно было купить пирожки (масляный запах и масляный свет, клубящаяся в жирных потемках очередь), мне некому было звонить здесь, но я мог бы позвонить в Москву, если бы захотел… Положим, старуха-коми не поняла меня, когда я постучался в ее дом, но все же в основном говорили здесь люди по-русски, и хотя время, казалось, течет с ужасающей медлительностью, я, усердно тормозя свое «разогнанное» в Москве время, утро встречал утром, а конец своих дневных дел приурочивал к вечеру, демонстрируя способность ждать и существовать в этих непомерно-длинных сутках.

вернуться

5

См. «Книгу приложений», III.