На следующую ночь я опять сходил к холмам. Колокольчик лежал на месте.
Да, любовь сердца моего, они не пришли и не забрали его, и не оставили взамен нож из синего железа или берестяной туесок с лекарственными травами… Должно быть, я бездарно воспользовался твоим даром и слишком много времени потратил на то, чтобы зафиксировать все, что происходит со мною. Зачем я взял с собою фотоаппарат? Зачем оказалась в руке моей ручка и листок бумаги? Зачем я просто не остался здесь на всю ночь, внимая? Московская нетерпеливость все-таки подвела меня… Боже мой, Боже мой, какой жуткий профессиональный детерминизм, какая тупость!
Если бы я просто сидел и ждал, я увидел бы их. Они были совсем близко, поверь. Совсем близко. То, что разделяло нас, было тоньше бумаги – и все же оно оказалось непроницаемым. Должно быть, я так и не смог до конца поверить в эту встречу. Потому и отвлекался на разную ерунду. Но того, что я пережил в эту ночь, такого удивления и такого непонятного счастья я не переживал дотоле никогда…
Много дней спустя, в Москве, выслушав мой рассказ, ты неожиданно спросила:
– Так ты говоришь, видел озера, кипящие как котлы? Видел утку, севшую на воду, сокола, дыры в земле?
– Ну конечно… Да я сидел на песцовой норе!
– На песцовой норе? – ты рассмеялась. – Да ты в самом деле не представляешь, где ты был…
Наверно, и в самом деле не представляю…[57]
Сказка для Гелы
Ну вот, любимая: похоже, я и сходил туда-не-знаю-куда. И даже отыскал там то-не-знаю-что. Я называю это книгой, потому что иначе никак не определишь это собрание подобранных в пути историй, дневниковых записей и кое-как сочлененных между собою глав, частью благоразумно кратких, частью – разметанных, словно взрывом, на десятки страниц избыточным внутренним давлением.
Книга.
Когда-то я вышел за калитку подмосковной дачи и уехал разыскивать свою картографическую мечту – Остров – полагая, что привезу из странствий прекрасную сказку тебе. Сказку, которая скрасит нам долгие зимние вечера и позволит мне стать участником Похода. Потому что несмотря на неудачу Паломничества, столь красноречиво засвидетельствованную его летописцем, я верил, что Поход продолжается и, следуя тайными тропами, его тайные участники пробираются к неведомой цели. Со временем я получил подтверждения того, что моя догадка верна, я даже узнал имена некоторых участников Похода – но тогда у меня не было ничего – лишь острая жажда настоящего духовного братства и достойной этого братства сущностной, самородной истины, которую не вычитать ни в каких книгах, которую можно добыть только самому…
Когда я уходил, нашей старшей дочери было два года, она еще так смешно, так неумело бегала и подолгу разглядывала опушившиеся одуванчики, как величайшие чудеса. Теперь ей восемь, она задает взрослые вопросы и те истории, которые я насобирал в книгу для тебя, я могу рассказать и ей тоже. Младшая меньше, пока что она лишь улыбается и сидя раскачивается словно неловкий, неуверенный в своих движениях медвежонок. О моем походе она узнает лишь понаслышке. Бог мой! Я так давно по-настоящему не бывал дома, что порою мне даже страшно становится – не слишком ли долго я странствовал, собирая свои истории, чтобы по возвращении быть узнанным и принятым с прежней любовью?
Вспоминаю, как в последний раз улетал с Острова вместе с начальником вертолетной площадки Рубцовым, три года пробывшим в Бугрино после смерти Анатолия Полуэктовича, а до того еще лет двадцать на той же должности у геологов на Песчанке. Я зашел к нему купить билет, и как раз застал за сборами. Все добро этого спокойного, худого, лет шестидесяти человека уместилось в кожаном портфеле, не слишком-то даже и набитом. Правда, стоптанные валенки, засиженные до глянца штаны и старую полинявшую куртку он связал в узел и демонстративно прошествовав к обрыву по-над морем, швырнул «под берег». Он хотел распрощаться с Колгуевом навсегда. Пришел борт. Этим бортом как раз прилетел в Бугрино ему на смену паренек в синей лётной форме, который, соскочив с вертолета, повел вокруг взглядом, полным удивления и внезапного испуга, который сразу выдает новичка. Поглядев на него, я понял, как сам смотрелся когда-то. Рубцов сдал ему дела и прошел в вертолет. Пилоты предлагали старому знакомому место в кабине, но он сел в салоне вместе со всеми. В фиолетовой, ручной вязки пушистой кепке, с портфелем на коленях он походил на мирного среднерусского пенсионера, а не на человека, который проработал на Севере столько лет.
– Куда вы теперь? – поинтересовался я.
– Еще не знаю, – с обезоруживающей беспечностью отвечал он. – Пока что к дочери, наверно, в Ухту…
Дрогнувшее «наверно» выдало его: он отсутствовал слишком долго и тоже не был уверен, что его узнают…
После острова Москва кажется невероятно странным местом.
Возле троллейбусного парка ветер гонит по асфальту первые сухие листья клена. Глухие стены вокруг горячи и безжизненны… Уловим запах осени… Сумерки…
Трава пожелтела: значит, меня не было все-таки довольно долго.
Сколько?
Прихожу в себя, только добравшись до двери квартиры. Ключ поворачивается в замке, я чувствую выброс теплого, давно запертого воздуха.
Цветы на окне засохли.
Твои часы на столе. Они стоят.
Здесь так давно никого не было, что становится страшно.
Только распахнув балкон и изрядно покружив по дому, осмеливаюсь сунуться в свою комнату. Здесь ничего не изменилось, только экран компьютера покрылся тонким слоем светлой серой пыли.
Листок на столе оказывается запиской от тебя.
Слава богу, все становится на свои места, все узнаваемо…
Стирая походное снаряжение я не успел на электричку, да и не спешил успеть. Почему-то именно одиночество оказалось целительным: надо было привыкнуть к тому, что лето, что ночь темна, что на балкон можно выходить босиком… На миг до боли остро пронзило воспоминание о бескрайних пространствах, по которым от самого моря до голых песчаных гребней тянет сейчас жемчужный туман, скрывающий солнце, чтобы светлую мглу ночи наполнить ловушками и обманками, голосами невидимых птиц, тенями призрачных гор… Не было случая, чтобы улетев с острова, я не испытал облегчения, будто вырвался из западни. И точно так же не было случая, чтобы вернувшись в Москву, я не пожалел о том, что больше не могу раскрыть дверь квартиры как дверь балка и выйти в распахнутое во все стороны щедрое и прекрасное дикое пространство.
Сварил две картошки, съел. Забавный вкус. Выпил кофе, выкурил на балконе сигарету, с удивлением глядя на темный огромный город вокруг, на ущербный месяц, на звезды в небе…
Потом возле шкафа заметил твои белые туфельки – и понял, что вернулся. Всё. Можно потихоньку доставать сокровища, привезенные на этот раз: лапку сокола, подаренную Аликом, корабельный колокол, окаменевшую раковину, фотопленки, дневник…
Завтра утром я увижу тебя. В первый миг не узнаю, потом пойму, что наступило счастье, потом расскажу тебе сказку. Ведь обещал же я сказку тебе? Я расскажу о молодом человеке, которому однажды захотелось все изменить в своей жизни – отбросить проблемы, навязанные бредовой действительностью, избавить любовь от рутины быта, расширить мир до самого дальнего горизонта, почти до края, освободить себя для творения…
Я расскажу, как поначалу все удается ему: это будет история Беглеца. А потом… Никто не должен знать, что такое книга, на самом деле. О том, что стоит за нею. Но тебе я все-таки расскажу. Как однажды книга просто вспыхивает, как спичка, от одной дерзко написанной фразы, от одной отточенной, будто нож, строки – когда ты понимаешь, что расколдован от косноязычия и немоты, что обрел, наконец, язык, и то, что написано тобой только что – стоит всего написанного прежде. Пьянея от сознания своей силы, от красоты своего голоса ты пробуешь еще и еще – и все удается. Новый язык не врет, он только требует продолжения, новых и новых форм и возможностей для самовыражения – и так ставит тебя перед необходимостью вновь отправиться туда, где ты почерпнул свои невероятные возможности. И так книга становится жизнью, а жизнь – книгой. И до поры это не страшит тебя. До тех пор, пока честолюбие авторства не выдыхается и ты не остаешься со своей книгой один на один. Да-да, было опьянение, был восторг письма и восторги похода, несколько мгновений (именно мгновений) какого-то непередаваемого, неповторимого счастья… Но теперь-то из этих восторгов, из того, что ты пережил, надо сварить какое-то мало-мальски сдобное варево, мало-мальски пристойную книгу, а попутно, как умеешь, устроить свою судьбу и жизнь близких… Ты, наконец, понимаешь, что книга твоя, скорее всего, никому не нужна. И в тот миг, когда сомнение и усталость касаются тебя, восторг уходит из книги и она вдруг оборачивается неподъемной тяжестью, попыткой объяснить то, что и понять-то невозможно. И чем больше усталость, тем невыносимее груз ее страниц. Именно в книге останавливается, умирает порыв движения, которое бросило тебя вперед… И вот сидишь. Сидишь, наливаешься тяжестью, ворочаешь глыбы слов, песок слов, мнешь глину, а форма опять не получается столь же легкой, прекрасной и свободной как то, что открывалось во время пути…
57
См. «Книгу приложений», VIII.