Они на Песчанке, на кромке там высадились, говорят: а чего у вас есть, давайте будем меняться, не обманем… Наш сигнал только будет – флаг свой. Если флаг поднимем – значит, мы. И вы тоже должны свой флаг повесить. А мы говорит, вместо этого флага вешали платок женский, шелковый, краси-ивый, ярко-красный флаг был… На хорей туда. Поднимаем. Они флаг поднимут – наши идут на берег. Значит наши, свои. Потом, один раз, говорит, как мы оплошали-то. Схуна подошла, люди высадились, а мы флаг не заметили. Флаг повесили свой. Эти хорей пнули: что ж это у вас за тряпка? Мой дед маленько по норвежски балакать умел. По английски немножко. До этого-то у него англичане жили. Два англичанина. Он по английски сначала спросил. Они головами мотают. Ну, уже ясно, что не наши. Они говорят: садитесь в лодку. Всю пушнину забрали у нас, поехали. Думали, добрые люди. А оказались не добрые люди. До судна довезли, до схуны – тогда эти парусники ходили – думали угостят – ничем не угостили, сразу, говорит, всех наголо обрили, волосы сняли. И опять всех высадили на берег. И, говорит, грести всех заставил кормовой за рулем. И кто худо гребет – у него в руке палка была длинная – так по голове этой палкой бьет. Без шапок, говорит, все. Шапки снять велели. В обшем, грабители были. Как пиратством занимались. Типа пиратов они ходили. Как по голове палкой дадут – чуть в глазах искры не появляются… Говорит, нас высадили – и все. Привет. Помахал этот, который за рулем был, и они уехали. Пото-ом уже наше судно – смотрим, где песчаные сопки, по эту сторону озера-то, смотрим – флаг поднялся – это они подъехали. Мы сразу няхой (поезд-то транспортный) пригнали, сразу поехали… Уже в песчаных сопках они были, видно издалека… Свой флаг подняли. Говорит: мы с собой взяли тот запас, который купцам был. Сено тоже тут был. В июле дело было, как раз Лудников должен был подойти, его подобрать. Сено тогда переводчиком был. Сразу он рассказал, что было. Хорошо, говорят, что вас хоть не утопили, в живых оставили. Это судно мы знаем, – говорят, – очень хорошо знаем, говорят. Они не торгуют, а грабят, или напоют, людей на берегу оставят, а всю пушнину забирают. Они такие, плохие, говорят. Суд должен был быть, в Норвегии. Это у них последнее предупреждение было. Сейчас в суд подадим на них – и все, им конец. Их плаванье кончится.
Сейчас ведь люди не поют. Раньше чай пьют, поют. А теперь даже похабщину не поют – похабщину смотрят… Наши деды, отцы… Сейчас, если сравнить, даже на один процент не годится этот народ… Вообще негодный стал народ. Раньше было – если человек заехал, или ударил кулаком – это уже все. Тот, который дрался, это не человек будет. С ним даже мало общаться начнут, пока он вобше, большое извинение не сделает. Перед тем, кого обидел. Или можно заплатить. Даже оскорблять было нельзя. Оскорбление – то же самое. У ненцев было – врать, воровать – это самое плохое. А обзывать – только смешно. Скажешь – «пердун ты». Ну, все посмеются. А так, если человеку скажешь – ты вор, лгун – это уже не человек. Вобше на него не смотрят. Вранье, оно всегда со временем доходит ведь. Твое вранье опять до тебя дойдет, очень горячо даже попадет… Уши даже гореть будут. От стыда. Раньше воров наказывали. Особенно воров. Тоже в старину, здесь, на Колгуеве-то. Соборная сопка, народ соберется весь, старейшины, ему позор делают. Все слушают его: что он украл, что он стащил. И ему приговор делают. Судят. Вот, допустим, такое внушение ему сделают – как приговор ему дадут – что если не вернет ворованное, то тебя медведь задерет. И это всё, полностью – или морально сам себя изведет человек, или что-нибудь такое случится. А чтобы сбылось, приговор делают такой: если у кого нибудь кусок скуры медвежьей есть, из нее кусок вырежут, и на собрании присутствующие женщины все растопчут. Должны все женщины растоптать. И у него приговор исполнится. По нашей вере, медведь – это самый чувствительный к оскорблениям зверь, всегда чувствует, когда про него говорят. Он все слышит как будто… Или его задерет, или сам себя морально… Сам по себе уйдет… После этого приговора. Думать будет уже. Или скажут «духи будут приходить» – и у него в голове все начнется уже… Космар, космар. Он заболеет. И никто не станет лечить его. Сам. Психически. Этого приговора за воровство все боялись. У ненцев никогда воровства не было раньше.
В чурки тоже играли здесь на берегу. И у каждого своя палка была, по силе. Это ведь совсем недавно перестали играть… С этой пьянкой. Драться пошли… Это уже конец света…
Так люди не живут. Когда я старшим рабочим работал в совхозе, в 73-м году у нас ремней на упряжь с избытком было. Ремни из шкуры морского зайца. По тем старым деньгам один метр – 1р.50 коп. И мы еще на ту землю, в другие совхозы продавали. Тягловые ремни, вожжи, уздечки, все зайцовые были ремни – упряжь вся на пуговках была, все лямки на пуговках. И человеку удобно, и красиво, и оленю не трет. А сейчас упряжь красивую видел ли? Хоть один хорей хороший видел ли? Чтобы сосновый, с костяшкой на конце и крепкий, чтоб осенью лед пробовать: выдержит ли? Вся упряжь сейчас – веревка на веревке. И нарты веревка на веревке, без этих веревок они вообше, наверно, развалятся. До веревок дошло, до пластмассы.
Раньше человека по саням судили. На свадьбе по нартам смотрели. Чтоб пуговицы были моржовые, нарты новые, красивые. У мужиков бубенцы были, у женщин колокольцы.
Я много песен знаю: которые бывает, человек по пьяни поет, сам свою жизнь оплакивает, или радости какие. Жизнь свою оплакивает, пьяный бывает… В основном-то всё сами себе оплакивают свою жизнь, которую прожил… Что было у него… Все свои приключения – все в песне расскажет.
Эпические наши песни очень длинные. Целая книга. Страниц, может, десять, двадцать. Не двадцать, а, в общем, листов двадцать. Я смотрел «Эпические песни ненцев». Книга. Вот такой толщины. Наверно видел, наверно? Опять же, мотив надо знать. У каждой песни очень разный мотив. Как ведь еще человек споет… А то мотив будет совсем другой… И рассказы тоже длинные. Рассказ этот свой обязательно полностью споет опять человек.
Откуда столько песен знаю? Много дома с дедом сидел. Дед болел, и я болел. «С дедом почти наравне по болезни были-то». Он болел, старый был, долго никуда не ходил – вот сказки всякие он рассказывал…
Смолоду дед здоровый был, а когда умер (ему исполнился 81 год) стал такой ма-аленький… Про него наверно я не рассказывал? Он этого англичанина встречал. Их высадили сначала где-то на востоке, или на севере, потом у Антипа жили, им не понравилось, а потом в гости к прадеду поехали, и им у них понравилось, к ним перешли, покуда за ними не приехали… Все у них жили. Историю мне дед всю рассказывал. Он сказочник был. А мать, опять же, пела…
А бывают песни успокаивающие, самоуспокаивающие тоже, ребенка ласкает, или думает что-нибудь, и про себя напевает, чтобы не волноваться.
Я когда-то в клубе песни пел, всегда первое место занимал… Конечно, всухую не пою, пьяный пою только… Так, забываешься, когда чего-то делаешь, тоже поешь. По-русски, по-ненецки тихонько поешь. Раньше пьяные не ругались. Редко ругались. Сядут, между собой разговаривают, поют… Между собой разговаривают, потом уже кто-то споет… Когда совсем уже запьянеет, тогда уже начнет петь…
Григорий Ив. говорит о том, о сем, о том, что песни бывают длинные, короткие, много похабщины, говорит, если бы я одну похабщину пел, целая пластинка получилась бы. Но в конце концов, прокашлявшись и склонив голову, почти закрыв глаза, запевает жалостнейший монотонный плач.
Это, значит, когда-то он пастухом был при трех кобылицах, при русских значит, и столько оленей у них было, что в стадо воткнулся, а чума своего найти не может. Не знает даже, в какой стороне чум у него. Под вечер уже. В какой стороне чум-то у него? А стадо-то больсо-ое. И вот, прошло время, он уже стариком стал, не пастухом стал, вообще никем стал, на него уже смотреть перестали полностью. На него уже внимания обращать не стали. И вот, ему налили чарочку первоначально, а потом подавать не стали. Над его головой передают чарки, а на него больше не обращают внимания. И он оплакивает это.