В комнате царил полумрак; в оконце едва сеялся свет летней ночи, и я рад был, что говорил все это в темноте и в ночной тишине, когда ничто не мешало. Все то, что я говорил, казалось мне, возможно было сказать только ночью.

– Больше всех, – дрожал я, – больше всех я люблю тебя... Я, может быть, только одну тебя и люблю... И знаешь, за что особенно? За то, что ты меня однажды в детстве, когда я вышел к тебе еще не умытый и не причесанный со сна, назвала теленочком необлизанным... Так хорошо, так тепло мне тогда стало! И я почему-то всю жизнь это помню, а часто нарочно вспоминал эти слова, и грелся ими, и спасался... – Я говорил, не отпуская бабушкину руку. – Страшно, бабушка, любить только одного человека, да? Но многие, я знаю, не любят даже и одного. И еще я знаю, что любить хотя бы одного человека – это величайшее благо!..

– Родненький! – вырвалось у бабушки. – Знать, изболелась твоя душенька...

– Бабушка, ты мое спасение! – шептал я. – Теперь я для всех отпетый неудачник, я и в художественное училище не поступил. Я мог, бабушка, но не захотел. Ты одна мне поверишь, что мог, но не захотел, а все будут думать, что я провалился. Я от всех убежал, бабушка. Ты у меня осталась одна во всем мире. Я уж за тебя, бабушка, буду держаться, как за соломинку, вцеплюсь в тебя, как котенок...

Бабушка крепко прижала меня к себе. Так мы долго молчали, прижавшись друг к другу. Бабушка едва ощутимыми покачиваниями успокаивала меня.

Потом сказала чуть слышно:

– У тебя еще будут друзья, Сашенька...

Я так и вскинулся:

– Почему ты так говоришь? Зачем это? Ты думаешь, я когда-нибудь тебя забуду, как забыли тебя дети, то есть мама с папой? Так знай же, что этому не бывать! А что ты от меня отступишься, не поверю! Так зачем же говорить?

Выговорившись, я наконец оставил бабушку, встал с колен и вернулся к себе в постель. Чрезмерная усталость вдруг начала одолевать меня, но я еще не смыкал век, словно боялся, что бабушка скажет еще что-нибудь недоговоренное, а я усну и не услышу. Некоторое время я лежал бдительно, и – не напрасно.

– Я, Сашенька, вон уж в каких годах, – произнесла после долгого молчания бабушка, и хотя она назвала мое имя, обращалась она не ко мне, а неизвестно к кому, скорее всего к самой себе. – Время идет, а вечность приближается...

– Бабушка, ты что? – вскочил я. – Ты что, бабушка!..

Я бросился к ней, уронил стул, схватил ее за плечи, словно отнимал у смерти.

– А мне не страшно, Сашенька... Оставлю ведь людям тебя, хорошего...

– Да что ж хорошего во мне, бабушка! – почти закричал я. – Что вы все говорите такое – и ты, и Таня Лукьянова... Мне ведь жить теперь только попрямому можно, только героически! А я – эгоист несчастный, все о себе да о себе! Друзей бросил, родителей!..

Я оборвал себя на этих жгучих словах, затаил дыхание: что скажет бабушка?

Мой побег, все мои предыдущие речи, мысли и чувства – все было вопрошанием, и вот теперь я ждал ответа. О, сколь многое зависело от каждого ее слова! У меня не оставалось душевных сил вскрыть письмо и встретить будущее, каким бы оно ни было. И я положился на друга своего и союзника, на человека, которому я всецело доверял и которого я любил. Она, только она вдохновит меня на какую-то новую жизнь... Я казался сам себе рекой, которая вдруг встретила препятствие и которая ищет пути: броситься ли ей влево, ринуться ли вправо, двинуться ли вспять или, поднявшись, хлынуть через препону. Недалеко уже было до беды, но я уповал на бабушку: она такая сильная, такая мудрая, она откроет какой-то одной ей ведомый, единственно возможный путь – и река потечет не во зло, а во благо.

Я ждал.

– Помирись, Сашенька, с ними...

– Как? Выходит, терпеть? – в тоске вскричал я. – Но ведь это будет обман!

– Терпи, соколик, терпи... – говорила бабушка. – Не для обмана, а как раз для правды. Потому что ты сам себя еще не знаешь. И может быть, их тоже еще не знаешь, какие они на самом деле. А вдруг ты поразишь их в самое сердце?

Я почувствовал, как кровь отливает у меня от лица. Тысячу раз все передумал, уже и бежал, а все что-то еще оставалось в душе, что-то мешало сделать последний шаг – отвернуться от них навсегда.

– Не уеду! Никуда от тебя не уеду! С тобой останусь... – исступленно шептал я, но разве мог я поразить в самое сердце родителей?

– Ну, что ты, голубчик мой, успокойся, – ласково заговорила бабушка. – Человека понять надо и простить. Родители любят тебя, но только никак не могут навстречу тебе душу раскрыть, да и не знают, как это сделать. Они и тебя-то не знают, каков ты есть. Да и сам ты себя еще не понимаешь. Человека никто до конца не знает. Ты ведь сам, наверно, чувствуешь, что есть в человеке какая-то тайна, которую он силится разгадать, и душа тоскует, томится и все чего-то ищет: она как бы блуждает в темноте, но знает, что где-то есть спасительный свет – вечный и негасимый...

Меня как жаром обдало. Я обхватил руками бабушкинуголову, прижался к ее щеке и, как в лихорадке, стал шептать:

– Да, да, бабушка! Я знаю, я чувствую! Я все хочу что-то понять и не могу, и мучаюсь... И про свет ты правильно сказала. Я всегда знал, что он есть! Бабушка, милая, что это? Любимая моя, родная, скажи...

Бабушка поцеловала меня в голову, осторожно разняла мои руки и присела в кровати. Я сидел напротив и не сводил с нее жадных глаз.

– Душа у тебя чуткая, Сашенька, потому и любви ищет, и правды. Как цветочек к солнышку тянется, а дитя к родителям, так и душа тянется к своему Создателю. Ведь все мы, Сашенька, с вечной душой рождаемся, которою нас Бог наделил. Вот и ищет твоя душа своего Родителя, и зовет Его, и по имени назвать хочет...

Я сидел, боясь пошевелиться. Всем своим существом, каждой клеточкой, я впитывал удивительные бабушкины слова, и что-то несказанно радостное и новое, но в то же время уже знакомое и родное, наполняло мою душу.

Вдруг бабушка протянула руку к старому дубовому комоду, который стоял впритык к ее кровати и, отодвинув верхний ящик, вынула из него чистую льняную ветошку, завязанную в узелок.

– Я ведь, Сашенька, перед твоими родителями виновата. Когда ты был маленький – еще и годика тебе не было – я тайком от них тебя в нашей церкви-то и покрестила. Думала, вот ты вырастешь, я тебе все и расскажу. Вот, видно, и пришла пора...

Бабушка бережно развязала узелок и вынула маленький медный крестик на черной тесемке.

– Вот, Сашенька, это твой крестильный крестик. Возьми его и не расставайся с ним, потому что на нем изображен Тот, к Кому стремится твоя душа, Кто любит тебя, твою драгоценную вечную душу больше всех земных сокровищ, Кто будет тебе верным Другом и Помощником всю жизнь... Ты ведь знаешь, Сашенька, сколько страданий выпало на мою долю. Но я никогда не чувствовала себя одинокой, я верила в Христа, все терпела, и мне становилось легче, потому что я знала, Кто мне поможет, у Кого просить сил, Кому молиться. И ты, мой родной, живи с Богом в сердце: Он и успокоит тебя, и порадует, и друзей обязательно пошлет, и с родителями примирит. Ведь главная ценность, Сашенька, это твоя любящая душа. И не так уж важно, какие у тебя оценки или кем ты будешь работать, самое главное – терпением и любовью сохранить свою душу для вечности.

О, с каким пониманием и благодарностью узнавал я в бабушкиных словах все, о чем я мучительно думал, о чем мечтал, о чем болела моя душа! Бабушка как будто зажгла теплый ровный свет в моем сердце: все вдруг стало обретать новый, глубокий и сокровенный, смысл... Я аккуратно взял из бабушкиных рук свой крестик, прижал его к груди, опустил лицо в теплые бабушкины ладони и замер: душа растворилась в тишине и молчании, и, казалось, что вечность уже наступила...

ПИСЬМО

Ночью я проснулся, нащупал рукой крестик на груди, прижал его к губам, прислушался: бабушка, кажется, спала. На цыпочках подошел я к своей сумке, нашел в ней книгу, в книге письмо. Вышел с письмом в сенцы, включил свет: тусклую желтую лампочку. Вскрыл дрожащей рукой конверт. Писала мама.