С Корниловым было бы хорошо дружить: доверься ему в чем угодно – он никогда не осмеет. Вот в этом-то и заключалась основная разница между Корниловым и мной. То есть я тоже никогда никого не осмею; но у меня это оттого, что я не позволю себе этого из серьезного отношения к людям, из уважения к ним, из страха, наконец, а у Корнилова – оттого, что нет пренебрежительной и злой насмешки в самой природе его!
Сложно было бы мне дружить с ним, так как трудно было бы превозмогать свое превосходство в знании жизни, а дружба должна быть беспревосходственной. Счастливая бесхитростность Корнилова всегда служила бы упреком моей совести, которая знала слишком много различий и «приличий» между людьми. Тут уж начиналось превосходство Корнилова – превосходство, которое не превзойти. Оттого я и любил Корнилова.
В восьмом классе парень, Корнилов то есть, должен соображать, а он, получив от мамы в подарок часики за двадцать четыре рубля, радуется, всем показывает. У всех давно, чуть ли не с первого класса, часы электронные, со счетно-вычислительным устройством, некоторые по пять – по восемь его часиков стоят, а он лезет со своим неприличным приобретением. Ребята, рассматривая подарок, посмеивались, подталкивали друг друга локтями. «Корнилов, – сказал высокий чернобровый красавец Очеретин, – ты радуешься своим часикам, как четверке...» Все кругом замолчали. Корнилов недоуменно хлопал белесыми ресничками. В серо-голубых глазах его мелькнула какая-то тревога, догадка, но тут же исчезла.
Все поняли, что произошло, один он не понял.
Тогда я, проходя мимо Очеретина, с размаху ударил его в лицо кулаком.
С тех пор я дал себе зарок не носить дорогих часов. Снял свои японские часы и бросил их в ящичек серванта.
Корнилов, когда ему разъяснили, кажется, все равно не понял: сарказм – слишком злое для его понимания. Во всяком случае, он никогда не обижался более чем на минуту; тут же заговорив, как ни в чем не бывало, с Очеретиным, он тем самым поневоле как бы посрамил меня.
МАЛЕНЬКИЙ ВОСЦЫН, КОТОРЫЙ ВЫШЕ ВСЕХ
Восцын – мальчик совсем другого рода. Он был низкого роста, почти ниже всех мальчишек в классе, но изо всех сил стремился быть выше. Делал он это невероятное дело следующим образом. Когда мерялся с кем-нибудь ростом, привставал на носки; при построении на физкультуре упорно становился ближе к правому флангу, хотя ряд из-за него получался щербатый; ходил в баскетбольную секцию, потому что занятия баскетболом стимулируют рост; приставал ко всем с вопросами: «Я ведь выше Колобкова? Скажи, выше?» – и ему отвечали: «Конечно, выше!» Восцын действительно был выше, заведомо выше Колобкова, поэтому и спрашивал. Так он внушал всем заветное: «Восцын выше» – и получалось в конце концов так, будто он в самом деле выше всех.
Восцына дома лупили, но не за двойки, как меня, а за четверки. На этой почве мы и сблизились. Больше никого из класса родители не лупили. Вокруг было так много счастливчиков, а мы страдали.
Отец Восцына, полковник, требовал только отличных оценок. Восцын буквально выклянчивал у учителей пятерки, пускался во все тяжкие, шел на откровенный подхалимаж, списывал и, надо сказать, редко подводил отца.
Конечно же, ему, как всем, хотелось с кем-нибудь дружить; он потянулся было ко мне – я безропотно выслушивал его вранье о том, как его папа отказался от генеральского звания, как нырнул и спас затонувший танк, как поймал шпиона, как скакал на спортивной лошади и обогнал чемпиона области... В этом вранье брезжило что-то хорошее: смутное хотение Восцына, чтобы его папа спас что-то или кого-то, то есть был бы добрее, лучше, чем он есть на самом деле. Папа его, судя по всему, неплохо справлялся с обязанностями по службе, но сыну этого было мало... Я ухватился за эту ниточку; однако дружить с Восцыным было трудно.
Пришел я как-то к нему, позвонил – вышла его мама, сказала: «Подожди Толика, он заканчивает ужин». Мне послышалось в ее голосе приглашение, я сделал движение, чтобы войти, но она перед самым моим носом закрыла дверь...
Однажды произошел совершенно феноменальный случай. Делали контрольную по алгебре, решали задачу. Задача была исключительно трудная. Даже Павленко пыхтел, никак не мог справиться; а у меня ответ вдруг легко сошелся! Восцын, сидевший рядом со мной, не побрезговал списать... История вышла скверная. Учительница на очередном уроке подняла меня с Восцыным и спросила: «Кто у кого списал?» Задача, оказывается, решена неправильно, ответ сошелся по какой-то исключительной случайности. Это редчайшее явление наличествовало в точности как в моей работе, так и в работе Восцына... «Так кто же у кого списал?» – повторилa учительница. Всем слишком были известны мои «успехи» в алгебре; смешно было подумать, будто кто-то списывал у меня!
Расчет Восцына был безошибочным. Восцын сказал: «Он списал у меня».
Я молчал, опустив голову. Что я мог сказать? Все равно никто бы не поверил.
Восцыну за то, что он работал, поставили тройку, а мне – кол и позорное замечание в дневнике. Но дело, конечно, не в этом... Самое горькое ждало меня впереди.
Вечером в дверь позвонили. Это был Восцын. «Выйдешь?» – спросил он неподдельно-непринужденным тоном. «В-выйду...» – не столько ответил, сколько повторил я. «Ну, давай, только поживей», – распорядился, как обычно, Восцын, подбивая ладонью мяч. Я оторопело смотрел на него. Может быть, это пришел не он, не Восцын?..
Да нет же, он.
Он и не думал оправдываться, извиняться; ему не было стыдно, он не страдал. Страдал все это время за него я, думая о том, как будет Восцын выходить из положения, как, наверно, мучается он...
ПОТЕШНЫЙ ТИП
Перерепченко утверждал, будто классная руководительница после уроков надевает черные усы и ходит по дворам наблюдать, как ведут себя ученики.
Такое мог придумать только Перерепченко.
Он был самый высокий в классе. Когда класс вставал, он продолжал сидеть, но при этом казалось, будто он тоже стоит. Все, конечно же, смеялись...
Первые несколько лет он словно не знал, как себя вести, был каким-то серым, неприметным. Его рост, как всякое отклонение от нормы, безжалостно обсмеивали. Он принимал насмешки, а я удивлялся: как может он сносить все это?
Нет, он просто не знал еще себя, не знал, кем быть. Его как личности словно еще и не было, поэтому насмешки неизбежно летели мимо. Но вот он пригляделся наконец к жизни, к себе, почувствовал себя и повернул дело совершенно неожиданным образом...
Впрочем, здесь необходимо небольшое отступление.
Как-то, роясь в библиотеке, листая книги, я зачитался случайно открытой страницей в одной старой тоненькой книжице. И вот что я вычитал. Если ты не знаешь, над чем или над кем смеются, то в тебя закрадывается тревога: не над тобой ли? Почему тревога? Откуда тревога? Ведь у некоторых людей вызывание смеха над собой – профессия, дело жизни!.. А в книге далее писалось: не случайным образом очертания рта при смехе напоминают оскаливание зубов зверя-хищника при виде беззащитной добычи. Скрытая жестокость смеха в том, что он направлен на человека, как бы исключаемого осмеянием из круга тех, кто над ним смеется. Смех – выражение превосходства. Объектом смеха в древности был поверженный враг, добыча. Остаток боевого напряжения разряжался судорожным сокращением мускулов лица, гортани, диафрагмы...
Тут библиотекарь вынула у меня из рук книгу и сказала, что это не для моего возраста. Найду ли я еще когда-нибудь ту книгу? Я ведь даже не знаю ее названия...
Случайная страница в случайной книге заставила меня призадуматься. Может, в первобытном прошлом все было и не совсем так; а может, было именно так и только впоследствии человечество облагородило смех; во всяком случае, я призадумался и стал обращать внимание на то, как и над чем люди смеются. Возьмите и нарочно понаблюдайте с неделю: кто, как и над чем смеется. И себя послушайте, может, и смеяться-то расхочется. Вот ведь в цирке смеются над клоуном, изображающим неудачника. Уж ему достается: дразнение, одурачивание, пинки, оплеухи; уж он-то спотыкается, сваливается, на пол грохается, караул кричит... А тут музыка; а тут все хохочут, аплодируют. До той книги я втайне считал себя уродом, так как не мог смеятьсянад избиваемым в шутку клоуном. Так же, как не мог вместе со всеми хохотать над Корниловым, который в школьной форме упал в лужу... Я навсегда отшатнулся от смеха. От смеха всех над толстяком, над скелетом, над дылдой, над коротышкой, над рыжим, неуклюжим, тугодумом и пр., и пр.