Вот тут я тоже замер в восторге, как будто она обняла меня. И хотя такое больше не повторялось, я всегда помнил об этом. Я не знал, кем я был для нее: белкой, ежиком или морской свинкой, – пусть даже так! – все равно на мгновение открывшийся в Наталке мир был для меня радостью. Из всего этого я делал для себя выводы. Вскоре она бросила меня, но это не имело никакого значения. Я знал о ней самое главное.

УТЕШЕНИЕ

Итак, я оставался один. То есть не то чтобы совсем один; напротив, я, можно сказать, дышал дружбой, как воздухом; но в то же время я именно оставался один.

Вот как это было.

Я, как уже можно догадаться, редко бывал весел, почти никогда не смеялся, любил уединение. Был я худ, бледен, тих. Владимир Новиков, мой одноклассник, был, казалось, моей противоположностью. Краснощекий, жизнерадостный, он всегда пребывал в гуще приятелей, и там, где он находился, звучал всеобщий здоровый смех. Он слыл философом и юмористом.

Между прочим, он был неравнодушен ко мне. Помню, как он приглядывался ко мне, а затем подошел и сказал, глядя на меня в упор выпуклыми рыжими глазами: "Стремление к уединению есть первый признак возвышенной души". Он смотрел и говорил серьезно, но можно ли было доверять серьезности Новикова!

И дело не в том, что могла быть осмеяна моя личность – этого я менее всего боялся, – а в том, насколько серьезно говорил он по существу. То есть как сам он относился к тому, что говорил. Внешне могло получиться осмеяние меня, а по существу он, может быть, выяснял что-то очень серьезное, необходимое для себя.

Все-таки, думаю, говорил он со мной серьезно. Однажды он даже раскрыл мне свою систему. "Я уже давно передумал, кто есть кто в классе, – говорил он. – Одноклассники, как все люди, делятся на две основные группы: на обыкновенных и необыкновенных. Ты – необыкновенный..." Насладившись моей растерянностью, Новиков продолжал: "Обыкновенные – это те, кто живет более внешней жизнью. Они ставят перед собой короткие и достижимые цели и поэтому в результате всегда довольны. Получить пятерку, посмотреть по телевизору футбольный матч, сходить на рыбалку, набегаться... Необыкновенные часто бывают задумчивы, простое движение, чередование событий их не удовлетворяет; они тоже, конечно, ходят, бегают и прыгают, но мысли их заняты не этим – они ищут смысл всего того, что происходит".

"Ты действительно философ", – сказал я ему. "А! – махнул он рукой. – Не велика заслуга быть философом, тем более что не быть им невозможно. Философы все. Разве тот, кто говорит "А мне начхать!", не философ? Он типичный стоик, хотя сам, возможно, и не догадывается об этом... Важно не распределение людей на обыкновенных и необыкновенных, хотя это тоже интересно; важна не сама по себе необходимость выработать отношение к жизни, а важно знать, насколько далек ты от того, кем должен быть, и как нужно жить, чтобы стать тем, кем ты должен быть". О, эти речи находили живой отклик в моем нетерпеливом и требовательном сердце!

И все же Новиков держался от меня на известном расстоянии. Жил широким легким приятельством и, видимо, не собирался избавлять меня от трудного моего одиночества.

Впрочем, повторяю, я уже не был вполне одинок. Я думал о Новикове, мечтал о нем, и душа моя замирала при мысли о счастливом дружестве!

Не раз ощущение дружества кружило мне голову, как кружит голову в конце зимы всегда неожиданное веяние весеннего ветерка.

...Однажды я обнаружил у себя в учебнике сложенный вдвое тетрадный лист в клетку. На листе было написано стихотворение. Читал я его, а сам лихорадочно думал, кто мог положить этот лист в учебник?..

Мальчик с задумчивыми глазами,
Худенький мальчик, цыпленку под стать,
Верно, тебе толстяком не бывать,
Мальчик с задумчивыми глазами.
Лишь бы не знал ты ни горя, ни лжи,
Лишь бы ты верил, что правда за нами,
Лишь бы ты жил, не жалея души,
Мальчик с задумчивыми глазами.

Стихотворение понравилось мне. Но кто же положил его в мой учебник?

Если бы здесь был Батов, он бы по почерку определил, кто написал. Почерк был девичий. Я обводил взглядом класс, но тщетно. Впрочем, я догадывался, что сделала это Таня Лукьянова. Уж очень бережно разговаривала она со мной. И называла меня не Кузнецом, как все (фамилия моя – Kyзнецов), а Кузнечиком.

Много раз перечитывал я стихотворение, и всякий раз оно согревало пониманием, нежностью. Я чувствовал в нем душу друга.

Таня Лукьянова в самом деле относилась ко мне по-особому. Помню – еще задолго до случая со стихотворением, – убирали мы с ней класс; передвигая парту Павленко, я в шутку сказал: "Когда-нибудь на этой парте будет прикреплена табличка: "Здесь сидел лучший ученик класса академик Павленко"". – "Павленко? – удивленно подняла брови Таня. – Подумаешь – всезнайка! Разве он лучший в классе?" – "А кто же?" – искренне озадачился я. "Ты", – серьезно ответила Таня. Я покраснел, опустил голову: неудачно шутит Таня... Но она не шутила!.. "Ты лучше всех! Запомни это. Не в знаниях дело. То есть в знаниях, но смотря в каких. Можно знать все правила, таблицы и теоремы, но не знать главного. Пушкин получал по математике "неуды", а Некрасову трудно было получить по физике оценку выше единицы... Зато они знали главное". – "Но я-то не Пушкин..." – "А откуда ты знаешь, кто ты?" Я растерялся. Таня продолжала: "Я не знаю, как выразить то, что мы с тобой оба чувствуем... Мы отстаиваем в человеке душу... При дифференцированном подходе отличник может оказаться не положительным, а отрицательным типом. Все зависит от того, что он за человек, какие у него цели. Если человек преуспевает для того, чтобы подавлять других, более слабых, то... Вообще, скажу я тебе, вся соль именно в этом. Человек узнается по тому, как он ведет себя со слабыми. По-моему, лучше быть троечником, но человеком".

Я старательно тер тряпкой парту Павленко, а Таня произносила тираду за тирадой: "Ты думаешь, что спрятался сам в себя и никто тебя не видит. Я открою тебе глаза. Да, некоторые тебя не любят. Но те, кто тебя не любят, не любят за то, что ты лучше их. Ты – зеркало, в котором эти некоторые видят свои недостатки. Кому приятно видеть свое уродство? Думаешь, это приятно толстокожему эгоисту и выскочке Восцыну? Или..." – "Таня! – остановил я ее. – Таня!.." Она долго не сводила с меня глаз; потом сказала другим, приглушенным голосом: "Ты именно спрятался в себе. Hо тебя... многие любят".

Так веяло тем, о чем я мечтал.

И вот сел я как-то дома в уединении и крепко призадумался. Перебрал в памяти всех своих одноклассников и ужаснулся: почему же я все еще без друга? Батов уехал... Новиков, Лукьянова... Но ведь веяние – это еще не дружба.

Таня сказала, что многие любят меня. За что? Что я такого совершил, чтобы меня любить? Я спрашивал себя не из кокетства: я действительно ничего такого не совершил. Я жалкий троечник и двоечник. Недавно я прочел в газете статью под заголовком: "Кому нужны троечники?" И оказалось – никому. Ни медицине, ни железной дороге... Я никому не нужен, я недостоин дружбы...

Думая так, я ужасался все более и более. Но всегда во мне находится сила, которая за волосы вытаскивает меня из отчаяния, которая напоминает мне, что я нужен. И эта самая сила стала меня спасать...

Я вспомнил наш с Новиковым философский разговор о свете. Я говорил, что если окажусь в темноте, то это еще не будет несчастьем, так как я буду знать, что за стеной у кого-то в руке горит спичка. Новиков на это заметил, что и та спичка вскоре догорит. Я отвечал, что даже если совершенно нечему будет гореть и ничто не будет светить, потому что нет лучины, спички или чего-то подобного, то и это не будет несчастьем, так как я буду знать, что свет есть в природе и он сильнее тьмы. Пессимизм для меня был в принципе невозможен.