Наконец он встал перед оркестром, обнял Зосю, подбоченился и крикнул музыкантам:

— Краковяк, ребята! Ну-тка!

Тотчас откликнувшись, те лихо заиграли краковяк.

Нововейский стал притопывать и зычным голосом запел:

То ль ручей струится,

В Днестре пропадает,

То ль в тебе, юница,

Мое сердце тает.

Ух-ха!

Это «ух-ха» он рявкнул по-казацки так, что Зосенька, бедняжка, даже присела от страха. Испугался и стоявший поблизости почтенный нвирак, испугались два ученых анардрата, а Нововейский повел ее дальше, дважды обошел горницу и, встав перед музыкантами, вновь запел про сердце:

Эх, разволновать бы

Мне тебя, как речку, -

Выловить для свадьбы

В речке по колечку!

Ух-ха!

— Хороши куплеты? — вскричал Заглоба. — Уж я в том знаю толк, сам сложил немало! Лови, кавалер, лови! А коли выловишь колечко, я тебе так спою:

Дева вспыхнет быстро,

Коль ты сам кресало:

Знай секи, чтоб искра

В душу к ней запала!

Ух-ха!

«Перевод В. Корчагина.»

— Виват! Виват пан Заглоба! — завопили офицеры и вся честная компания, да так громко, что испугался почтенный нвирак, испугались два ученых анардрата и в чрезвычайном изумлении уставились друг на друга.

А Нововейский сделал еще два круга и усадил наконец на скамью запыхавшуюся и перепуганную смелостью кавалера Зосю. Мил он был ее сердцу, такой бравый да открытый, — как есть огонь, она до сей поры ничего подобного не встречала и, вся в смятенье, глазки потупив, сидела тихонько, как мышка.

— Почему молчишь, вельможная панна? Грустишь почему? — спросил Нововейский.

— Батюшка в неволе, — тонким голоском ответила Зося.

— Это ничего, — сказал молодец, — танцевать не грех! Взгляни-ка, панна, тут в горнице нас десятка два кавалеров, и, пожалуй что, ни один своей смертью не умрет, а либо от стрел басурманских, либо в плену. Всему свой черед! В здешних краях почитай каждый кого-нибудь из близких недосчитался, а веселимся мы, чтобы господу богу, чего доброго, не мнилось, будто бы мы на службу сетуем. Так-то! Танцевать не грех! Улыбнись, панна, покажи глазыньки свои, не то подумаю, будто не люб я тебе!

Зося глаз, правда, не подняла, зато уголки губ ее чуть дрогнули, и две ямочки показались на румяных щечках.

— Нравлюсь ли я тебе, панна, хотя бы самую малость? — снова спросил кавалер.

А Зося на это голоском еще более тонким:

— Ну… да…

Услышав такое, Нововейский подскочил на скамье и, схватив Зосины руки, осыпал их поцелуями, приговаривая:

— Пропал я! Чего там! Влюбился я в тебя, панна, насмерть. Никого мне, кроме тебя, не надобно. Красавица ты моя! Боже мой, как же ты люба мне! Завтра матери в ноги повалюсь! Да что там завтра! Нынче же повалюсь, лишь бы знать, что нравлюсь тебе!

Гром выстрелов за окном заглушил Зосин ответ. Это обрадованные солдаты палили в честь Баси, так что окна дрожали, стены тряслись. Испугался в третий раз почтенный нвирак, испугались два ученых анардрата, а стоявший подле них Заглоба стал по-латыни их успокаивать:

— Apud Polonos, — сказал он им, — nunquam sine clamore et strepitu gaudia fiunt. «У поляков радость всегда сопровождается криками и грохотом (лат.).»

Казалось, все только и ждали этого залпа из мушкетов, чтобы всею душой отдаться веселью. Шляхетская благопристойность сменилась степной дикостью. Загремел оркестр; танцоры закружились в ураганном вихре, загорелись, засверкали глаза, от голов шел пар. Даже старики пустились в пляс; громко кричали, гуляли, веселились, пили из Басиной туфельки, палили из пистолетов по Эвкиным каблучкам.

Так шумел, гремел и пел Хрептев до самого утра, даже зверь в ближних пущах укрылся от страха поглубже в лесную чащобу. А так как происходило это чуть не в самый канун страшнейшей войны с турецкими полчищами и над всеми нависла угроза и гибель, дивился безмерно польским солдатам почтенный нвирак и два ученых анардрата дивились не менее.

ГЛАВА XXXIV

Спали все до поздна, кроме караульных и маленького рыцаря, который никогда забавы ради не пренебрегал службой.

Молодой Нововейский тоже вскочил чем свет — Зося Боская была ему милей, чем мягкая постель. С утра принарядившись, поспешил он в горницу, где давеча отплясывали, чтобы послушать, не доносятся ли шорохи из отведенных женщинам соседних покоев.

В комнате пани Боской уже слышалось какое-то движение, но молодцу так не терпелось увидеть Зосю, что, выхватив кинжал, он стал выковыривать им мох и глину между балками, чтобы хотя бы в щелочку, одним глазком на нее взглянуть.

За этим занятием и застал его Заглоба; войдя с четками и тотчас смекнув, в чем дело, он на цыпочках приблизился к рыцарю и принялся колотить его по спине сандаловыми бусинами.

Тот, смеясь, однако же весьма смущенный, пытался увернуться, а старик гонялся за ним и дубасил, повторяя:

— Турчин ты этакой, татарва, вот тебе, вот тебе! Exorciso te «Бесов (из тебя) изгоняю (лат.).». А mores где? «Скромность (лат.).» За женщинами подглядывать? А вот тебе, вот тебе!

— Ваша милость! — вскричал Нововейский. — Негоже, чтобы священные четки плетью служили! Помилуйте, не было у меня грешных помыслов.

— Негоже, говоришь, святыми четками тебя лупцевать? А вот и неправда! Святая верба в предпасхальное воскресенье тоже небось розгой служит! Четки эти прежде были языческими, Субагази принадлежали, но я их под Збаражем у него отнял, а после уж их нунций апостольский освятил. Гляди-ка, настоящий сандал!

— Настоящий-то пахнуть должен!

— Мне четками пахнет, а тебе девицей. Ужо огрею тебя как следует быть, нет ничего лучше святых четок для изгнания беса!

— Жизнью клянусь, не было у меня грешных помыслов!..

— Никак, благочестие побудило тебя дырку расковырять?

— Не благочестие, но любовь, да такая, что не диво, ежели разорвет меня, как гранатой! Ей-богу, святая правда! Слепни коня так летом не изводят, как чувство меня извело!

— Гляди, не греховное ли тут вожделение, ты же на месте не мог устоять, когда я вошел, с ноги на ногу переминался, будто на угольях стоишь.

— Ничего я не видел, богом клянусь, щелочку только ковырял!

— Ох, молодость… Кровь не водица! Мне и то часом приходится себя окорачивать, leo «Лев (лат).» еще живет во мне, qui querit quem devoret «Который ищет, кого сожратъ (лат.).». А коли чистые у тебя намерения, стало быть, о женитьбе думаешь?

— О женитьбе? Великий боже! Да о чем же мне еще думать? Не только что думаю, а словно кто меня шилом к тому побуждает! Ты, ваша милость, не знаешь, верно, что я вчера уже пани Боской открылся и у отца согласия испросил?

— Порох, не парень, черт тебя побери! Когда так, это дело другого рода, говори, однако, как все было?

— Пани Боская пошла вчера в комнаты для Зосеньки шаль вынести, а я за нею. Оборотилась она: «Кто там?» Я — бух ей в ноги: «Бейте меня, мама, но Зосю отдайте, счастье мое, любовь мою». Пани Боская, опамятовавшись немного, так говорит: «Все тут тебя, сударь, хвалят и достойным кавалером почитают, а у меня муж в неволе, Зося без опеки осталась; и все же нынче я ответа не дам, и завтра не дам, только попозже, да и тебе, сударь, тоже родительское изволение получить надобно». Сказала и пошла себе, может, подумала, будто я все это спьяну. И то сказать, был я хмельной…

— Пустое! Все во хмелю были! Ты заметил ли, как у нвирака этого с анардратами клобуки набекрень съехали?

— Не заметил, потому что умом раскидывал, как бы поскорее у отца согласие выманить.

— Трудно пришлось?

— Утром пошли мы с ним оба на квартиру; железо-то куется, покуда горячо, вот я и подумал: хорошо бы прощупать осторожно, как отец к моему предприятию отнесется, и так ему говорю: «Послушайте, отец, такая припала мне охота на Зоське жениться, что немедля ваше согласие надобно, а коли не дадите его, я к веницейцам служить подамся, и только вы меня и видели». Он как кинется на меня! «Ты такой-сякой, — говорит, — и без изволения прекрасно обходишься! Отправляйся к веницейцам своим или девку бери, об одном предупреждаю, ни гроша не получишь, ни из моего, ни из материного состояния — это все мое!»