Но все это пустое в сравненье с тем, какое счастье он утратил. Та, за обладание которой он отдал бы жизнь свою, та, к кому пылал он жаркой страстью, кого возлюбил глазами, сердцем, душою, всем естеством своим, никогда уже не будет ему принадлежать. Письмо отнимало у него не только гетманскую булаву, оно отнимало у него Басю. Хмельницкий мог похитить Чаплинскую, могущественный Азья, Азья-гетман тоже мог похитить чужую жену и отстоять ее хотя бы и в борьбе против всей Речи Посполитой, но каким путем добьется ее Азья, татарский поручик, что служит под началом ее мужа?
Когда он думал об этом, все представало ему в черном свете, мир становился пустым и мрачным. Не лучше ли умереть, нежели жить безо всякого смысла, без счастья, без надежды, без любимой жинщины? Удар оказался тем сокрушительней, что он не ожидал его, напротив, принимая во внимание угрозу предстоящей войны, положение Речи Посполитой, слабость гетманских войск и ту пользу, какую замыслы его могли принести Речи Посполитой, он что ни день все более убеждался, что гетман одобрит его планы. А меж тем надежды его развеялись, как дым. Что осталось ему? Отречься от славы, величия, счастья. Но он не был на это способен. В первый миг безумный гнев и отчаяние овладели им. Жар проник до костей и нестерпимо жег его, он выл и скрежетал зубами, а мысли, столь же жгучие и мстительные, вереницей проносились в его голове. Он жаждал отомстить Речи Посполитой, гетману, Володыёвскому, даже Басе. Жаждал поднять своих татар, перебить поголовно весь гарнизон, всех офицеров, весь Хрептев, убить Володыёвского, а Басю похитить, уйти с нею на молдавский берег, а затем и дальше, в Добруджу, и еще дальше, хотя бы и в самый Царьград, хотя бы и в азиатские пустыни.
Но верный Халим был неотлучно при нем, да и сам он, очнувшись после приступа бешенства и отчаяния, понял тщету своих намерений.
Азья еще и тем походил на Хмельницкого, что в нем, как и в Хмельницком, уживались лев со змием. Ну, ударит он с верными татарами на Хрептев — и что? Да разве же чуткий как журавль Володыёвский даст провести себя? А хоть бы и так, разве даст себя победить знаменитый этот наездник, у него к тому же и больше солдат под рукою, и лучше они. Но положим, Азья одержит над ним победу, что после? Пойдет он вниз по реке к Ягорлыку, придется по пути гарнизоны уничтожить в Могилеве, Ямполе и Рашкове. Перейдет на молдавский берег, там пыркалабы, приятели Володыёвского, и сам Хабарескул, паша хотинский, друг его закадычный; к Дорошу подастся, там под Брацлавом гарнизоны польские, а в степи и зимою разъездов полно. Вообразив все это, почувствовал Тугай-беевич свое бессилие, и зловещая душа его ушла в глухое отчаяние, как раненый дикий зверь уходит в мрачную пещеру в скалах.
Безмерная боль порою сама себя убивает, сменяясь бесчувствием, вот и он наконец впал в бесчувствие.
И тут ему дали знать, что супруга коменданта желает говорить с ним.
Халим не узнал Азью после того разговора. Куда девалось оцепенение! Глаза его горели, как у рыси, лицо сияло, белые клыки поблескивали из-под усов, — и в дикой своей красе он был как две капли воды похож на страшного Тугай-бея.
— Господин мой, — спросил Халим, — как случилось, что бог взвеселил твою душу?
А Азья на это:
— Халим! Темную ночь бог на земле днем сменяет и солнцу велит из моря подняться. Халим, — он схватил старого татарина за плечи, — через месяц она станет моей навеки!
И такое сияние шло от смуглого его лица, таким он казался прекрасным, что Халим принялся бить ему поклоны.
— Сын Тугай-бея, ты велик и могуществен, и коварство неверных тебя не осилит!
— Слушай! — сказал Азья.
— Слушаю, сын Тугай-бея!
— К синему морю пойдем мы, где снег только в горах лежит, и уж если воротимся в эти края, то во главе чамбулов, — неисчислимых, как песок приморский, как листья в здешних пущах, меч и огонь неся с собою. Ты, Халим, сын Курдулука, еще нынче отправишься в путь. Отыщешь Крычинского и скажешь, чтобы людей своих привел к Рашкову. Адурович же, Моравский, Александрович, Грохольский, Творовский и все, кто жив из литовских татар и черемисов, пусть со своими отрядами тоже приблизятся к войску. Чамбулам, что с Дорошем на зимовище стоят, пусть дадут знать, чтобы со стороны Умани подняли внезапно великую тревогу, тогда гарнизоны ляшские покинут Могилев, Ямполь и Рашков и в глубь степи направятся. Если на пути моем войска не будет, я в Рашкове одни пепелища да пожарища оставлю!
— Помоги тебе бог, господин! — ответил Халим.
И принялся бить поклоны, а Тугай-беевич нагнулся к нему и несколько раз повторил:
— Гонцов рассылай, гонцов рассылай, всего месяц времени у нас.
Затем он отпустил Халима и, оставшись один, принялся молиться, ибо грудь его исполнилась счастьем и благодарностью богу.
Молясь, он невольно поглядывал в окно на своих татар, они как раз выводили коней на водопой к колодцам. Майдан зачернелся от толпы; тихо напевая монотонные свои песни, татары тянули скрипящие журавли и выплескивали воду в колоды. Из конских ноздрей струями валил пар и застил свет.
Вдруг из главного дома вышел Володыёвский в кожухе и яловичных сапогах и, приблизясь к татарам, стал что-то говорить им. Они слушали его вытянувшись и, вопреки восточному обычаю, стянув с голов меховые шапки. При виде коменданта Азья прервал молитву и буркнул:
— Хотя ты и сокол, не долететь тебе, куда я долечу, один останешься ты в Хрептеве, в тоске и печали.
Володыёвский, поговорив с солдатами, воротился в дом, и на майдане снова послышалось пенье татар, фырканье коней и заунывный, пронзительный скрип колодезных журавлей.
ГЛАВА XXXVI
Маленький рыцарь, как и предвидела Бася, узнав о ее намерениях, закричал, что никогда на это не согласится, что сам он ехать не может, а одну ее не пустит, но его одолели просьбы и уговоры, и он заколебался.
Правда, сама Бася, вопреки его ожиданию, не слишком и настаивала, ей очень хотелось ехать с мужем, без него поездка теряла для нее почти всю привлекательность, но Эва пала пред ним на колени и, целуя ему руки, заклинала отпустить Басю во имя его любви к жене.
— Ни у кого не хватит отваги подступиться к моему отцу и обо всем ему объявить, — говорила она, — ни у меня, ни у Азьи, ни даже у брата, только пани Бася сумеет, ей он ни в чем не откажет!
— Негоже Баське сваху из себя разыгрывать! — не соглашался Володыёвский. — Впрочем, вы же назад воротитесь, вот тогда пусть все и улаживает.
Эвка в ответ разрыдалась. Бог знает что случится до той поры, она, разумеется, умрет от горя; впрочем, для нее, сироты, ни от кого не видевшей милосердия, может, так-то оно и лучше.
У маленького рыцаря сердце было мягкое; встопорщив усики, он принялся ходить по комнате. Больно уж не хотелось ему с Баськой расставаться и на один-то день, а уж тем более на несколько недель.
Но просьбы, как видно, проняли его: день-другой спустя он как-то вечером сказал:
— Кабы и я мог ехать, дело другое! Да никак не могу, служба держит!
Бася метнулась к нему и, коснувшись щек его алыми своими губками, стала упрашивать:
— Поедем, Михалек, поедем!
— Никак невозможно! — решительно ответил Володыёвский.
Прошло еще несколько дней. Маленький рыцарь спрашивал совета у Заглобы — как быть? Но тот в совете отказал.
— Когда иных препятствий нет, единственно сантимент, что тут скажешь? Тебе решать, — ответил он. — Разумеется, пусто тут станет без нашего гайдучка. Кабы не возраст мой да не трудная дорога, я бы и сам поехал; без нее никак невозможно, это правда.
— Вот видишь! Препятствий и в самом деле нет, разве что дни стоят морозные; и спокойно кругом, и гарнизоны на пути повсюду. Только никак без нее невозможно.
— Я и говорю: тебе решать!
После этого разговора пан Михал опять заколебался и думать стал двояко. Эвку ему было жаль. «Да и прилично ли отправлять девицу с Азьей одну в такую дальнюю дорогу, — размышлял он, — а главное, как не помочь приязненным людям, коль скоро случай к тому представляется. О чем, собственно, речь? Бася отлучится на две-три недели? Да если для того только, чтобы увидеть Могилев, Ямполь и Рашков, отчего бы ей не угодить? Азье все едино отправляться в Рашков с хоругвью, так что стражи будет с избытком, — разбойники уничтожены, а орда зимой не опасна».