Опустилась ночь.

Прошел еще час. Лес сделался черный, таинственный и, не колеблемый ни единым дуновением, молчал, словно сосредоточенно думая, как поступить ему с этим вот бедным, заблудившим созданием. Впрочем, мертвая его тишина не сулила ничего доброго: было в ней равнодушие и оцепенелость.

Бася шла и шла, судорожно хватая воздух пересохшими губами и падала все чаще из-за темноты и слабости.

Голова ее была запрокинута кверху, но она не смотрела более на путеводную Большую Медведицу, так как совсем потеряла направление. Шла, лишь бы идти. Шла потому, что к ней стали слетаться предсмертные видения, очень светлые и приятные. Вот, к примеру, четыре стороны бора быстро сближаются и образуют четыре стены хрептевской горницы. Бася там, внутри, и отчетливо все видит. В очаге жарким пламенем полыхает огонь, а на лавках сидят, как всегда, офицеры; Заглоба со Снитко перекидываются шуточками; Мотовило сидит молча, уставившись в огонь, а когда в огне пищит что-то, говорит протяжным своим голосом: «Душа неупокоенная, чего тебе надобно?» Мушальский и Громыка играют в кости с Михалом. Бася подходит к ним и говорит: «Михалек, присяду-ка я к тебе на лавку да прикорну немного, что-то не по себе мне». Михал обнимает ее: «Что с тобою, котенок, неужели?…» И наклоняется к ее уху, и шепчет что-то, а она отвечает: «Ой, не по себе мне!» Какая светлая и спокойная горница, и Михал такой любимый, только вот Басе так не по себе, что это даже тревожно…

Басе настолько уже не по себе, что жар внезапно ослабевает, уступая предсмертной слабости. Видения исчезли. Вернулось сознание, а с ним и память.

«Я бежала от Азьи, — говорит себе Бася, — я в лесу, ночью, не могу дойти до Хрептева и умираю».

После жара холод быстро овладевает ею и пронизывает тело до костей. Ноги подкашиваются, и она падает на колени в снег у дерева.

Ни малейшее облачко не затемняет теперь ее разума. Ей ужасно жалко расставаться с жизнью, но она знает твердо, что умирает, и, жаждая вверить свою душу богу, говорит прерывистым голосом:

— Во имя отца и сына…

Молитву, однако, прерывают странные звуки — резкие, пронзительные, скрипучие, в ночной тишине они особенно режут ухо.

Бася открывает рот. Вопрос: «Что это?» — замирает у нее на губах. Она дрожащими пальцами ощупывает себе лицо, как бы желая проснуться, как бы не веря собственным ушам, и с губ ее вдруг срывается крик:

— О господи Иисусе! Это колодезные журавли, это Хрептев! О господи!

И вот, всего минуту назад умиравшая, она вскакивает с колен и, громко дыша, трепеща, с глазами, полными слез, мчится сквозь лес, падает, вскакивает и говорит, говорит:

— Там коней поят! Это Хрептев! Это наши журавли! Хотя бы до ворот, до ворот… О господи!.. Хрептев… Хрептев!..

Лес редеет, перед нею снежное поле и взгорье, и несколько пар блестящих глаз смотрят оттуда на бегущую Басю.

Но это не волчьи глаза… Ах, это хрептевские окна мерцают ласковым, ясным, избавительным светом — это фортеция там, на взгорье, восточной своей стороной обращенная к лесу.

Бася не помнила, как пробежала еще версту, отделявшую ее от крепости. Солдаты, стоявшие со стороны деревни у ворот, не узнали ее в темноте, но пропустили, решивши, что это, верно, челядинец, за чем-то посланный, возвращается к коменданту; из последних сил вбежала она в крепость, пересекла майдан, миновала колодезные журавли, у которых драгуны, только что воротившиеся из объезда, поили на ночь коней, и встала в дверях главного дома.

Маленький рыцарь с Заглобой сидели в тот час у огня верхом на лавке и, попивая мед, говорили о Басе, полагая, что она там, далеко, осваивается в Рашкове. Оба приуныли, ибо ужасно тосковали по ней и что ни день спорили о сроках ее возвращения.

— Не дай боже ранней оттепели, дождей и распутицы, не то бог знает когда и воротится, — хмуро говорил Заглоба.

— Зима еще постоит, — возражал маленький рыцарь, — а дней этак через восемь — десять я в сторону Могилева стану поглядывать.

— Уж лучше бы она вовсе не уезжала. Нечего мне делать без нее в Хрептеве.

— А чего же ты, сударь, советовал?

— Не сочиняй, Михал! Своим умом решал…

— Только бы здоровая воротилась!

Маленький рыцарь вздохнул и прибавил:

— Здоровая, да поскорее!..

Тут заскрипели двери и жалкое, хрупкое, оборванное, все в снегу существо жалобно пискнуло у порога:

— Михал! Михал!

Маленький рыцарь вскочил, но в первую минуту так был ошеломлен, что окаменел на месте; руки развел, глазами заморгал, — так и стоял.

А она приблизилась и сказала, вернее, простонала:

— Михал!.. Азья предал… Меня похитить хотел… но я бежала и… спаси!

При этих словах она зашаталась и замертво рухнула наземь; Михал подскочил к ней, схватил ее как перышко на руки и вскричал пронзительно:

— Боже милостивый!

Бедная Басина голова безжизненно повисла на его плече, и, полагая, что он держит в объятиях мертвую, маленький рыцарь завопил страшным голосом:

— Баська умерла!.. Умерла!.. Умерла!.. О боже!..

ГЛАВА XLI

Весть о прибытии Баси молнией облетела Хрептев, но никто, кроме маленького рыцаря, Заглобы и служанок, не видел ее ни в тот вечер, ни в последующие.

После обморока на пороге дома она пришла в себя настолько, чтобы в нескольких словах поведать, как и что с нею приключилось, но тут же последовали новые обмороки, а час спустя, хотя ее всячески отхаживали, отогревали, пытались накормить и отпаивали вином, Бася и мужа уже не признавала, у нее открылся долгий и тяжкий недуг.

Весь Хрептев всколыхнулся. Солдаты, узнав, что их госпожа воротилась полуживая, высыпали на майдан подобно пчелиному рою, офицеры собрались в горнице и, перешептываясь, с нетерпением поджидали вестей из боковуши, куда положили Басю. Долгое время, однако, ничего нельзя было узнать. Служанки, правда, бегали туда-сюда — то в кухню за теплой водой, то в аптеку за пластырем, мазью и снадобьями, — но не позволяли себя задерживать. Тревога свинцом давила сердца. Народу все прибывало, пришли даже люди из окрестных селений, слухи передавались из уст в уста; стало известно об измене Азьи, о том, что госпожа спаслась бегством, но в пути была целую неделю без еды и без сна. При этой вести ярость вскипала в груди. В толпе солдат слышался глухой, но грозный ропот, сдерживаемый из опасения повредить здоровью больной.

Но вот после долгого ожидания к офицерам вышел Заглоба; глаза у него были красные, редкие волосинки на голове стояли дыбом; офицеры гурьбой окружили его, лихорадочно посыпались тихие вопросы:

— Жива? Жива?

— Жива, — ответил старик, — да только бог знает, что будет через час.

Голос у него пресекся, нижняя губа задрожала, и, обхватив руками голову, он тяжело опустился на скамью.

Сдерживаемые рыдания сотрясали его грудь.

При виде этого Мушальский схватил в объятия Ненашинца, хотя вообще-то не очень его жаловал, и тихо заплакал, а Ненашинец принялся ему вторить. Мотовило выпучил глаза, словно подавился чем-то, Снитко дрожащими руками стал расстегивать жупан, а Громыка с воздетыми вверх руками зашагал по горнице.

Увидели солдаты в окна эти признаки отчаяния и, полагая, что госпожа умерла, тут же заголосили и запричитали. Заглоба, услышав шум, пришел вдруг в бешенство и пулей выскочил на майдан.

— Тихо, шельмы! Разрази вас гром! — зашипел он придушенным голосом.

Все тут же умолкли, поняв, что не время еще причитать, но с майдана не уходили. А Заглоба вернулся в горницу несколько успокоенный и снова уселся на лавку.

В эту минуту в дверях боковуши показалась служанка.

Заглоба рванулся к ней.

— Что там?

— Спит.

— Спит? Слава богу!

— Может, бог даст…

— А что пан комендант?

— Пан комендант у ложа.

— Это хорошо! Ну, иди, за чем послали.

Заглоба поворотился к офицерам и повторил, что сказала женщина.

— Может, смилуется всевышний. Спит! Все же какая-то надежда… Уф…