Несмотря на это, Сонька, веселая и жизнерадостная, постоянно ухаживала за старухой, обстирывала ее, водила в баню, убиралась по дому.

Помягче стала относиться к Федотье и сама Лидия. Когда Софье было за колхозной работой недосуг, приглядывала за свекровью, зимой протапливала в бывшем своем доме печь, пекла, варила, но жить с Федотьей категорически отказывалась.

— Вонючка, не разнюхал тебя в невестах Артемушка-то, — грызла и ее Федотья. — Кинули дуре в колхозе ломоть, а она и рада за него молоть.

— Да хоть бы захлебнулась ты злобой-то своей поскорее! — не раз в сердцах говорила ей Лидия.

— Ага, ага, — качала маленькой и легкой, будто вовсе пустой, головой Федотья. — Дай господь смерти, да вот тебе наперед.

Дряхлая Федотья, по-прежнему исходившая бессильной теперь злобой на весь мир, все еще жила, а вот добрая Андрониха через год после Победы скончалась. Умерла она тихо и спокойно. Однажды вечером, как укладывались спать, она сказала своему старику: «Ты, Андрон, уж прости меня, коли в жизни-то чем я тебе не угождала… али прикучала». — «Чего такое мелешь, старая?! — с беспокойством в голосе выругал ее старик. — Выпей-ка вот смородинного отвару да спи. Все жизненные витамины, грят, тут». — «Холод, Андронушка, насквозь меня иглами прокалывает. Прости, говорю, сердешный…» — «Да счас я тебе грелку…»

Андрон загремел заслонкой, вытащил два чугунка, один с горячей водой, чтобы налить в резиновый пузырь, а другой со смородинным отваром. Когда с кружкой отвара подошел к кровати жены, та была уже мертва.

Пережил свою жену Андрон всего на полторы недели. Схоронив старуху, вытесал и себе гроб, сказал Кате:

— Чтоб вам без хлопот, значит. В могилке я подкоп вырыл просторный, и земля там над старухой еще не охрясла. Легонько ее выкидаете и меня рядком положите.

— Шибко уж скоро ты вслед-то ей собрался, — с таким же беспокойством, как недавно сам Андрон свою жену, ругнула его Катя.

— Где ж скоро, вон вторая неделя пошла, — возразил старик. — Каждую ночь слышу — зовет она меня. А вы покуда оставайтесь под солнышком. Теперь ты с Петрованом, не одна, и проклятая война эта отошла. Ты уж, Катерина, по утрам-то на живность меня посматривай али ребятишек своих посылай. А то мертвяком неуютно в пустой избе лежать. Закрываться на ночь я не буду…

Эта длинная его речь и была последней, где-то ночью он и отошел, утром Катя с порога еще увидела его вздыбленную, давно остывшую уже бороденку.

Похоронили его как он просил. Не было над могилой ни речей, ни слез. Катя Афанасьева, глядя, как Петрован с сыном Легостаихи Иваном, угодившим таки в последний месяц войны под серьезное ранение и только недавно, к неописуемой радости матери, вернувшимся домой, зарывают могилу, ворошила в голове нахлынувшие мысли о бренности и никчемности человеческого бытия. Неисчислимое количество людей, думала она, беспрерывно появляется на земле, каждый быстро проживает свою жизнь, хоть такую длинную, как Андрон вот, или короткую, как секретарь райкома партии Дорофеев, скончавшийся вечером Девятого мая, сразу после митинга, посвященного победному празднику. Одни умирают своей смертью, другие от пуль, как вот Степан Тихомилов, или ее отец, или тот же Дорофеев, а то еще и под пытками да огнем, приняв под конец неимоверные мучения. Но так или иначе каждого ждет смерть, под этим вечным солнцем и немыми, холодными звездами беспрерывно, никогда не останавливаясь, работает и работает чудовищная мельница, безжалостно перемалывая всех. Будь ты добрый или злой, умный или глупый, люби ты людей или ненавидь их, как Федотья Пилюгина, конец для каждого один. А если еще и подумать, что каждому при жизни уготовано больше тяжкого труда, чем отдыха, больше горя, чем радостей, — зачем вообще появляться на земле?

Так уныло размышляла Катя над могилой Андрона, и вдруг все эти тяжелые и невеселые мысли словно ветром подхватило да унесло: голова ее закружилась, в груди она почувствовала ту самую тошноту, уже знакомую, приведшую однажды ее к неописуемому ужасу. А теперь от этой тошноты беспокойно и радостно забилось сердце, разгоняя кровь по жилам, наполняя тело согревающим огнем. Она глянула на сгорбленную спину Петрована, обравнивавшего лопатой могильный холмик, и вспомнила почему-то опять о смерти секретаря райкома партии Дорофеева: ну да, он скончался в тот вечер, может быть, даже в тот самый час, когда она, Катя, упав на кровать к Петровану, сгорела под его тяжелым и добрым телом, забыв про всю свою ужасную, без единого светлого проблеска жизнь, про мертвых и живых своих детишек, про сгинувшего где-то Степана Тихомилова. Она, уткнувшись мокрым лицом в его горячую грудь, лихорадочно оглаживая его по плечам, по спине, от неизведанного доселе сладкого чувства стонала, хрипела и без конца выговаривала одно и то же слово: «Петрован… Петрован…»

И теперь у могилки она еле слышно произнесла:

— Петрован…

Он сразу же расслышал ее шепот, немедленно разогнулся.

— Чегой-то? — И обеспокоенно шагнул к ней. — Тебе что, худо?

— Нет… ничего, — ответила она, пряча от всех лицо. Ей казалось, что сейчас люди заметят то, чего не должно быть в выражении глаз человека, стоящего у свежей могилы. Потом повернулась и первая пошла с кладбища.

А дома прямо у порога она ткнулась ему лицом в грудь и прошептала стыдливо:

— Затошнило там меня, Петрован. Вот чего.

— Катя! Катенька… — выдохнул он облегченно, стал тяжелыми руками гладить ее, как маленькую, по голове, по плечам. — Да неужели ж? Не ошиблась ты?

— Нет. Это точно так… как было раз уже.

Она откинула голову, подняла на него полные счастливых слез глаза. Он глядел на нее радостно и еще недоверчиво, потом недоверчивость исчезла, растаяла, а радость засветилась еще отчетливее.

— Поворот-от! Ах ты, Катенька! Родимая… И он снова прижал к себе ее худенькое тело.

В начале сорок седьмого Катя родила девочку, назвали ее в честь безответной Катиной помощницы Марией, о чем и объявили счетоводихе. Та расчувствовалась, расплакалась, принесла в подарок целый ворох пеленок и крохотные валеночки. А через два года Петрован привез жену из больницы с сыном и, немного хмельной от радости, всю дорогу уговаривал Катю, хотя она и не возражала:

— А назовем его Данилом, а? Данил Петрович будет. Как славно, а?! Кузнечному делу его, Кать, обучу… Эх, пошла наша с тобой жизнь-то, Катя!

Да, жизнь шла теперь по всей земле легче, и в Романовне тоже, и в Катиной семье было теперь все благополучно.

В мае сорок пятого Катя и Макеев расписались, а в конце августа Петрован сказал:

— Николай-то, что ж, так неучем у нас и останется? Давай, Коля, на учебу собираться. В Березовскую семилетку поближе будет, там я договорюсь где с квартирой у добрых людей. Харчи подвозить будем с матерью, конечно.

Николай было заупрямился;

— Десятый год мне уж, с первоклассниками… Засмеют же.

— Засмеют-то нас с матерью, коль сундуком вот безграмотным останешься. Ишь, скажут, родители тоже. Ничего, Коля, собирайся. А на другой год Игнатия отдадим в школу, тогда вдвоем там будете.

Николай вытянулся на несчастье в парнишку рослого, за партой возвышался над всеми на целую голову и безжалостных насмешек ребячьих перенес, конечно, немало, но четыре года терпел, а потом стало невмоготу. В сорок девятом он в школу ехать категорически отказался, стал работать с Петрованом в кузнице, а нынче после Нового года заявил:

— А ежели на шоферских курсах мне, бать, поучиться? А, мам? Рулить-то я уж умею, дядь Иван Легостаев научил.

В колхозе уж несколько лет было две полуторки, на одной из них работал Иван Легостаев.

— Так, а что, мать, — сказал Петрован, — шоферская работа серьезная.

Второй уж месяц Николай учился автомобильному делу, квартировал в райцентре. Игнатий, пошедший в школу в сорок шестом, был уже в пятом классе, жил в Березовке. Подрастала Фроська, к нынешнему сентябрю и ее готовили к школе. Петрован сам купил ей портфель, букварь, пенал с карандашами, тетрадки. Объявив ее в сорок четвертом своей дочерью, он чутко и строго все эти годы следил, чтобы не вздумал кто в этом засомневаться, одевал ее чище и баловал больше, чем родных детей. И у Кати от этого не раз навертывались благодарные слезы. Пряча их от мужа, она думала, что счастье не обходит все-таки ни одного человека, вот и ей судьба выделила немало, да какой же Петрован золотой человек, вот вам и пьянчужка. Ну и от деревенских людей все это не укрывалось, особенно от бабьего глаза, отношение Петрована к Фроське все глуше и глуше затирало историю ее рождения. Лишь неуемная в своей злобе Федотья пыталась что-то внушать Фроське. Однажды вечером она прибежала в слезах, уткнулась не матери, а отцу в колени.