— Ты мой папа… Ты мой… самый родной!
— Что? Кто обидел? — поднял ее за плечики Петрован, хотя и ему и Кате было уже ясно, в чем дело.
— Бабушка эта злая… Схватила меня счас.
— Ах она, ведьма старая!
— Ага, ведьма… — вытерла девочка кулачонками глава. — Как из сказки она вроде. Я ее боюсь.
— Ну, бояться не надо, доченька… А я вот с ней поговорю сам. Я на нее найду управу.
— Найди, пап! Ты же вон какой сильный, — с детской верой во всемогущество отца сказала Фрося.
— Обязательно найду. Вот счас я к ней и отправлюсь.
Когда Петрован вернулся, Фрося спросила:
— Нашел, пап?
— А как же. Теперь она тебя больше не тронет. Давай вон куклов-то своих укладывай на ночь, у них уж глаза слипаются.
Успокоенная и радостная, девочка побежала к своим куклам.
Ночью Катя спросила:
— Что ж ты ей говорил-то?
— А посулил… коли еще вякнет чего Фроське, возьму, говорю, вилы да шею приткну к земле. Как гадюка говорю, поизвиваешься да сдохнешь.
— Петрован!
— А вот и испугалась. Ладно, грит, силов-то у меня нету уж, а вот вернется Пашенька… Помешалась на своем Пашеньке.
— Да он и правда… если бандитом-то вернется?!
— Ну, много воды стечет, покуда срок ему кончится, — успокоил Петрован жену. — А Фроська как подрастет, так и сама все поймет. Мы ж ее тоже потихоньку воспитывать будем.
Все это было с год назад. Федотья никогда с тех пор к Фроське и близко не приближалась. Сколь ни многожильной была она, а силы все же заметно иссякали, оставленная всеми, кроме сердобольной внучки Софьи, она потихоньку высыхала. Но и до звону высохшая, она бы, наверное, еще долго маячила на земле, как неприкаянная и зловещая тень, да два события ускорили, видно, дело и свели ее в могилу…
Но случились они весной пятьдесят третьего, сразу почти одно за другим, а покуда еще стоял март пятьдесят второго, первая его половина, Катя Афанасьева, давно ставшая Макеевой, ждала из заключения брата своего Михаила, а вернулся в Романовку неизвестно даже откуда — Степан Тихомилов.
Он объявился, Степан, восьмого марта, как раз в женский праздник. Еще в обед Катя собрала в конторе всех бабенок и девок, сказала от имени правления колхоза, в котором, кроме нее, состояли сейчас Мария-счетоводиха, шофер Иван Легостаев, Василий Васильев да Лидия Пилюгина, короткую речь, в которой поздравила их с праздником, поблагодарила за хорошую работу.
— Правление тут вырешило особо старательным маленькие подарки, то есть премии по случаю праздника, — закончила она. — Вот сейчас Василий Васильевич Васильев объявит что кому.
Муж Василихи, бывший уже несколько лет у Кати заместителем и любивший речи не то чтоб цветистые, но многословные, был тут как рыба в воде, для каждой премированной он находил слова теплые, и потому подарки вручались под независтливые и дружные аплодисменты.
Премировали отрезом цветного крепдешина на платье и Софью Пилюгину.
— Тут мы совета у ее матери-то, которая теперь член нашего правления, понятно, не спрашивали, — сказал Василий Васильевич. — А вы-то, мы подумали, возражать не будете. Все вы знаете, что девка она и на лицо, и на работу красивая. Вона как телятки у нее привес дают, любо-дорого, и ни одного падежа у нее, всех выходила, потому что как за малыми детьми за ними заботится.
Побагровевшая от смущения Софья схватила отрез и пулей вылетела из конторы.
Потом, как водится в такие дни, послышались из некоторых домов и песни. И каждая семья приглашала Катю к столу, но она всем отказывала:
— Мишеньку я жду с часу на час, еще ведь двадцать девятого февраля срок у него кончился. Он придет, а я выпившая, да вы что, бабы!
Но вместо него объявился другой…
Невидимый уже в вечерних сумерках, Тихомилов Степан с палкой в руках по крепкой еще санной дороге спустился с холмов. И по деревне к своему дому подошел никем не узнанный.
Он отворил дверь, когда Макеевы всей семьей — сам Петрован, Катя, Фрося, пятилетняя уж Марийка и трехгодовалый Данилка — сидели в кухне за ужином, спустив с плеча жиденькую котомку, поставил в угол палку, расстегнул короткополый старый ватничек, потер ладонью обросшие жестким, местами белесым уже волосом щеки и сказал:
— Оконные стеколки светятся огнем чистенько да весело, я подхожу да и думаю — живут в моем доме люди. Ну, здравствуйте.
Катя кормила Данилку. Еще при появлении Степана, когда он снимал с плеча котомку, из ее рук вывалилась и брякнула об стол ложка. А как раздался его голос, Катя, бледная, как стена, начала медленно подниматься.
— Степа-ан?! — зашлась она криком, чуть не опрокинув стол, шагнула куда-то не то к Тихомилову, не то просто на середину кухни, метнулась, как слепая, туда-сюда, всюду натыкалась будто на глухие стены. И еще раз застонав в последнем стоне, так посреди кухни и рухнула без чувств.
… Придя в себя, долго лежала на кровати без всякого движения. Она понимала, что Степан объявился еще вечером, а теперь вот ночь, чувствовала, что рядом лежит на спине Петрован с открытыми глазами, по его дыханию она всегда узнавала, спит он или так лежит да о чем-то думает.
— Отошла? — спросил он, почувствовав, что Катя пришла в себя. — А я вот слухаю, дышишь, значит, и живая, слава богу.
— Что ж теперь-то… Петрован?! — хрипло спросила она. — Что теперь?
И, затаившись больше прежнего, со страхом ждала его ответа. А он лежал и молчал, будто не слышал ее голоса.
— Поворо-от, — наконец вздохнул он. — Я ему сказал — как решит Катя, так и будет.
— Нет! Не-ет! — дернулась она, будто ее током прошило, цепко ухватилась за его плечо, повернула к себе. Другую руку она просунула под его бок, сцепила замком пальцы на его спине, прижалась щеками к его груди и начала громко и тяжело всхлипывать.
— Ну чего ты? Чего, Кать… — неумело пытался успокоить он ее. — Это уж того, не надо.
— Да откуда… откуда же он объявился-то?!
— В плену, что ли, немецком был. Ну а после войны, грит, в другом. Не всем, дескать, прощали…
— Да это ж… что такое? Да как же?!
— Ну, я подробности не обспрашивал… Сумной он, Кать, какой-то. Говорит, а за каждым словом будто камень утаивает.
— А об детях-то он своих… Али нет?
— Как же… Игнатий, говорю, живой-здоровый, в Березовке счас, учится там в школе. А об остальных у людей, сказал, расспроси. Они те лучше все обскажут. А Катерине ноги, говорю, целуй…
— Ноги… Да зачем ты так?
— А пущай знает.
— Сейчас он где? У нас, что ли, спит?
— Не у нас, — сказал Петрован. — Счетоводиха его, Марунька, к себе увела.
— Марунька?
— Ну. Прибежала она к тебе за каким-то делом, увидела его да так и осела… А потом, значит, и увела. Пойдем, говорит, у меня переночуешь, а там видно будет. Сидорок вон его и палка тут остались…
На другой день утро поднялось веселое и солнечное, а на душе у Кати было невообразимо как, в сердце, во всей груди жгло горячим огнем. Петрован, несмотря на воскресенье, до зари ушел в свою кузницу, с самого рассвета стучал там на всю деревню. Ребятишки еще сладко спали, Катя топила печь, готовила завтрак, время от времени бросала взгляды на Степанову котомку, лежавшую на полу у стенки. Катя понимала, что мешок лежит не у места, как валяется, что Петрован, придя к завтраку, обязательно скажет — чего не приберешь, мол, он не любил, когда вещи валялись где попало, но подойти к котомке боялась.
Наконец все же подошла, пододвинула в угол, где стояла палка, табурет и положила на него котомку. Мешок был легонький, когда она клала его на табурет, в нем что-то звякнуло, кажется металлическая ложка об котелок. Звук этот вызвал острую боль в сердце. Катя тут же, у дверей, опустилась на голбчик, тяжело и беззвучно заплакала.
В кухню вышла растрепанная и припухшая после крепкого сна Фрося, накинула пальтишко, выбежала торопливо на улицу. Минуты через три вернулась, повесила пальтишко на гвоздь, загремела рукомойником.