Выйди вперед, Генрих Антон Лейхтвейс. Ты нанят этим человеком для того, чтобы убить женщину, так докажи, по крайней мере, какой ты любезный разбойник. Не мучь меня. Подними твое не знающее промаха ружье и пусти мне пулю в сердце: оно довольно билось, довольно жило и страдало в этой жизни, в этом жестоком, коварном мире. Нажми курок, Лейхтвейс… Скорей бери мою жизнь… Я готова…

На одно мгновение в комнате воцарилась полная тишина. Было до того тихо, что можно было услышать звук падающей булавки.

Зонненкамп подошел медленно к столику, взял в руки подписку Курта и прочел ее. Глубокая горечь отразилась на его лице. Прочитав бумагу, он разорвал ее на мелкие куски и бросил их к ногам Аделины.

Гунда закрыла лицо руками, она не смела спросить, что было написано, но по расстроенному лицу отца догадалась, что это было нечто ужасное.

— Где он? — спросил Зонненкамп Аделину.

— Не знаю.

— Ты лжешь. Ты спрятала его.

— Так ищи. Он ведь твой зять. Тебе стоит позвать его, и он придет к тебе.

В эту минуту Гунда бросилась к ногам матери.

— Матушка, — молила она, заливаясь горькими слезами, — матушка, если в твоем сердце еще теплится хоть искра любви ко мне, если ты помнишь ту минуту, когда в первый раз взглянула на своего ребенка, ребенка ни в чем не повинного, не сделавшего тебе ничего дурного… Матушка, тогда умоляю тебя: верни мне моего мужа.

Аделина Барберини устремила мрачный взор на лежавшую у ее ног дочь. После короткой борьбы материнская любовь взяла верх.

— Пусть будет по-твоему, — сказала она. — Если ты действительно еще дорожишь этим ничтожным человеком, если ты настолько безумна, что можешь простить его, то я этому не буду препятствовать. Он наверху» в башенной комнате Кровавого замка. Услышав вас, он убежал в нее. Какой герой!

Мы знаем, что в эту минуту Аделина Барберини уклонилась от истины; она солгала для того, чтобы еще больше унизить Курта фон Редвица в глазах Гунды.

Известно, что молодой барон скрылся в башню по настоятельному требованию своей любовницы. Курт фон Редвиц не мог подозревать, кто именно ворвался в замок, и считал своей обязанностью удалиться, чтобы не компрометировать Лорелею и спасти ее женскую честь.

— В башне? — воскликнул Зонненкамп сдавленным голосом. — В таком случае, Генрих Антон Лейхтвейс, делай твое дело: приведи сюда негодяя, только смотри, чтобы он у тебя не вырвался и не выпрыгнул из окна башни. Когда он увидит себя уличенным, то, как все трусливые натуры, может в первую минуту наложить на себя руки.

Лейхтвейс сделал молча знак своим людям, а Гунда, хорошо знакомая с устройством дома, указала ему на потайную дверь, ведущую в башню. Минуту спустя разбойники поднимались по винтовой лестнице. Ни одного слова не было произнесено тем временем между Аделиной, ее мужем и дочерью. Гунда сидела в кресле и рыдала, закрыв лицо платком, а Зонненкамп стоял у выхода из комнаты, чтобы ненавистная женщина не могла ускользнуть. Наконец со стороны башенной лестницы послышались тяжелые шаги, дверь отворилась, и Лейхтвейс толкнул к ногам Гунды приведенного им человека.

— Вот он, вероломный изменник! — кричал Лейхтвейс. — Он должен здесь, при нас, своей прежней, невинной жене принести покаяние во всех своих грехах и тем, может быть, еще поправить дело.

Повелительным жестом Зонненкамп указал на Аделину.

— Свяжи ее, — приказал он разбойнику.

Лейхтвейс и его товарищи не заставили повторять этого приказания. Они тотчас же бросились к красавице, и после нескольких минут сопротивления с ее стороны Лейхтвейс повалил ее на пол, сам связал на спине ее руки и закрутил веревкой ее хорошенькие ножки.

— Палач!

Это было единственное слово, вырвавшееся у гордой женщины. Оно возмутило разбойника.

— А как ты называешь себя, отравившая счастье собственной дочери? — ответил он. — Если я палач, то ты — самая закоренелая преступница. Я думаю, что палачом быть все-таки лучше, чем убийцей.

Зонненкамп сказал несколько слов на ухо Лейхтвейсу, тот кивнул товарищам, и все вышли в столовую.

Андреас Зонненкамп последовал за ними, оставив приотворенной дверь в спальню, чтобы можно было слышать, что будет говориться в ней.

Аделину Барберини он оставил связанную на полу, с намерением, чтобы она слышала все, что будет сказано между мужем и женой.

Курт фон Редвиц все еще находился у ног жены. Гунда горько плакала. Вдруг она опустила руки на колени и сквозь слезы посмотрела на прекрасного, бледного юношу, не смевшего поднять на нее глаза.

— Курт, — заговорила она тихим, глухим голосом. — Курт, зачем ты сделал все это? Не была ли я для тебя хорошей, верной, любящей женой? Можешь ли ты в чем-нибудь упрекнуть меня?

— Нет, нет! — воскликнул горячо Курт. — Ты была ангелом, я же был отъявленным негодяем. Я позволил околдовать и надуть себя. Но теперь я понял, какая чертовка подчинила меня своим чарам, и я стыжусь… мне стыдно… до смерти стыдно…

— Скажи мне, Курт, — ласково спросила Гунда, — любишь ли ты эту женщину, которая лежит связанная там на ковре?

— Я перестал любить ее с тех пор, как понял, какую комедию она разыграла со мной. Теперь я ненавижу, презираю ее.

— И ты никогда не будешь думать о ней, если я прощу тебя?

— Ты не можешь простить меня, Гунда! — воскликнул Курт со слезами. — Я слишком глубоко оскорбил тебя, слишком много сделал тебе зла, ты много выстрадала из-за моего легкомыслия. Мы не можем быть счастливы вместе, Гунда, если бы даже ты, со своей бесконечной кротостью и добротой, протянула бы мне руку примирения. Я не могу принять ее. Мне остается один выход, и я без колебания прибегну к нему — я покончу с собой.

— А что же тогда будет со мной?.. С моим ребенком?.. О, Курт, ты не думаешь о том, какое счастье еще предстоит тебе: ты не думаешь о невинном младенце, который тщетно будет звать отца! О, Курт, возможно ли, чтобы постыдная страсть так овладела тобой, что ты, под влиянием этого опьянения, можешь отказаться от жены, ребенка и доброго имени?

Курт с отчаянием схватился за голову.

— Я был сумасшедшим, Гунда! — воскликнул он вне себя. — Правда, я имел дело не с женщиной, а с посланницей ада, направленной ко мне, чтобы меня погубить. Тем не менее для меня нет оправдания. Я поступил так бессовестно, что для меня нет ни прощения, ни забвения. И если ты хочешь оказать последнюю милость умирающему, то протяни мне свою руку и благослови меня. За этим все будет кончено.

Гунда рыдала отчаянно. При этих словах она положила руки на его плечи и сквозь слезы заговорила:

— Я не могу отпустить тебя, Курт… не могу. Я любила тебя и до сих пор люблю. Если ты умрешь, то и я умру. Если ты хочешь наложить на себя руки, возьми Меня с собой. Я довольно пожила на свете. Я устала жить. Я ничего не хочу, кроме того, чтобы быть вместе с тобой, хотя бы в могиле.

— О, Гунда, жена моя! — воскликнул Курт, вскочив на ноги и горячо обняв молодую женщину. — Ты создана самим Небом. Тебе понятен высочайший долг человека: ты умеешь прощать, как простил Иисус на кресте своих мучителей.

Муж и жена стояли обнявшись и тихо плакали.

Аделина Барберини закрыла глаза. Она была не в силах смотреть на это примирение. О, если бы она только могла не слышать его. Но руки ее были связаны за спиной, и ей нечем было заткнуть уши. Ей волей-неволей приходилось слушать нежности, ласковые уверения в любви и преданности, которые молодые люди повторяли на все лады.

В комнату вошел Зонненкамп. С первого взгляда он увидел, что молодые супруги снова сошлись, а так как в приотворенную дверь было слышно каждое их слово, то он знал, как искренне Курт раскаивался в своих проступках. Тонкая улыбка пробежала по его лицу, когда он встал между молодой парой и связанной женщиной, лежащей на полу.

— Ну, Аделина Барберини, — обратился он к ней, и в голосе его звучала нотка торжества, — теперь ты видишь, как хорошо ты разлучила этих детей? Поняла ли ты наконец, что истинную любовь можно ранить ядовитой стрелой, но нельзя совсем умертвить? Довольно легкого толчка, чтобы муж и жена снова сошлись. И первое, что они почувствуют, выяснив недоразумение, переговорив и простив друг друга, будет непримиримая ненависть и презрение к той личности, которая хотела разлучить их.