И пробка выстрелит, моим послушна пальцам!
С этими словами Смит распутал проволоку, обвивавшую пробку, и она ударилась в потолок. Оба гостя выпили по большому бокалу искристого вина, которое Джулиан объявил превосходным.
— Вашу руку, сэр, — промолвил Смит. — Это первое разумное слово, сказанное вами за весь вечер.
— Мудрость, сор, — отвечал Певерил, — подобна лучшему товару в сумке коробейника — он не покажет его до тех пор, пока не узнает, с кем имеет дело.
— Остро, как горчица, — сказал весельчак, — но докажите вашу мудрость, благороднейший коробейник, и налейте еще бокал из той же бутылки; видите, я нарочно для вас держу ее в наклонном положении, не позволяя ей стать прямо. Пейте, пока пена не перелилась через край, а букет не улетучился.
— Вы оказываете мне честь, сэр, — сказал Певерил, взяв второй бокал. — Желаю вам занять должность более достойную, нежели должность моего виночерпия.
— Нет никакой должности, которая бы лучше подходила Уилу Смиту, — сказал Гэнлесс. — Другие удовлетворяют свой эгоизм в чувственных наслаждениях, а Уил наслаждается и процветает, доставляя их своим ближним.
— Лучше доставлять людям наслаждения, нежели несчастья, мистер Гэнлесс, — с некоторой досадою возразил Смит.
— Не гневайся, Уил, — сказал Гэнлесс, — и не произноси слов второпях, дабы йотом о них не пожалеть. Разве я осуждаю твои заботы о чужих наслаждениях? Ведь ты, как истый философ, тем самым умножаешь свои собственные. У человека только одно горло, и как бы он ни старался, он не может есть больше пяти или шести раз в день; ты же обедаешь с каждым, кто умеет разделать каплуна, и с утра до вечера готов лить вино в чужие глотки — et sic de coeteris note 41.
— Друг мой Гэнлесс, — заметил Смит, — прошу тебя, будь осторожнее — ведь ты знаешь, что я умею перерезать глотки не хуже, чем их ублаготворять.
— Как не знать, — беззаботно отвечал ему Гэнлесс, — мне кажется, я когда-то видел, как ты приставил свою шпагу к горлу одного голландского капера, который набивал себе брюхо едой, ненавистной тебе от рождения, — голландским сыром, ржаным хлебом, маринованной селедкой, луком и можжевеловой водкой.
— Избавь нас от этих россказней, — промолвил Смит, — ибо твои слова заглушают благовония и наполняют комнату запахом винегрета.
— Но такому горлу, как мое, — продолжал Гэнлесс, — которое поглощает деликатнейшие яства с помощью столь великолепного кларета, какой ты сейчас разливаешь, — ты и в самом скверном расположении духа не мог бы пожелать ничего худшего, чем крепкие объятия пары обвившихся вокруг шеи белых ручек.
— Скажи лучше — десятипенсовой веревки, — отвечал Смит, — но только чтоб тебя не удавили до смерти, а распотрошили живьем, чтоб тебе отрезали голову, а потом четвертовали и распорядились твоими останками по усмотрению его величества. Как вам это нравится, мистер Ричард Гэнлесс?
— Так же, как тебе мысль об обеде из молочной каши и овсяной лепешки — крайность, до которой ты надеешься никогда не дойти. Впрочем, это не помешает мне выпить за твое здоровье бокал доброго кларета.
По мере того как бутылка кларета шла по кругу, веселье росло. Смит убрал ненужные блюда на приставной столик, топнул ногой, и стол, опустившись в отверстие в полу, снова поднялся наверх, уставленный маслинами, копчеными языками, икрой и другими яствами, побуждающими к возлияниям.
— Смотри-ка, Уил, ты более искусный механик, чем я ожидал, — заметил Гэнлесс. — Как тебе удалось за такое короткое время перевезти в графство Дерби свои театральные машины?
— Веревку и блоки достать не мудрено, — отвечал Уил, — а посредством пилы и рубанка я могу сделать это дело за один день. Я люблю эту секретную машину — ты ведь знаешь, что она положила основу моему благосостоянию.
— И может так же легко и разорить тебя, Уил.
— Ты прав, Дик, — сказал Смит, — но мой девиз: dum vivimus, vivamus note 42, и потому я предлагаю тост за здоровье известной тебе прекрасной дамы.
— Да будет так, Уил, — отвечал Гэнлесс, и бутылка снова пошла вкруговую.
Джулиан счел за лучшее не мешать веселью, надеясь, что оно поможет ему выведать намерения своих собутыльников. Однако он напрасно наблюдал за ними. Беседа их, живая и шумная, касалась большей частью современной литературы, — Гэнлесс, как видно, был большим ее знатоком. Они также весьма вольно рассуждали о дворе и о многочисленном классе светских людей, прозванных «городскими остряками и искателями приключений», к которому, по всей вероятности, принадлежали и сами.
Наконец они перешли к предмету, в ту пору неизменно возникавшему во всякой беседе, — к заговору папистов. Гэнлесс и Смит, казалось, придерживались о нем совершенно противоположных мнений. Гэнлесс, хотя и не совсем доверял показаниям Оутса, считал, однако же, что они в большой мере подтверждаются убийством сэра Эдмондсбери Годфри и письмами Коулмена к духовнику французского короля.
Уил Смит с гораздо большим шумом, но с меньшей убедительностью всячески высмеивал мнимое разоблачение заговора как одну из самых диких и невероятных небылиц, когда-либо возбуждавших легковерную публику.
— Я никогда не забуду в высшей степени оригинальных похорон сэра Годфри, — сказал он. -Два здоровенных священника с саблями на боку и с пистолетами за поясом взобрались на кафедру, чтобы на глазах у всех прихожан не был убит третий, читавший проповедь. Три священника на одной кафедре — три солнца на одном небосводе! Можно ли удивляться, что люди были поражены ужасом при виде такого чуда?
— Что ж, Уил, выходит, ты один из тех, кто думает, будто добрый кавалер сам лишил себя жизни, чтобы заставить всех поверить в заговор? — спросил Гэнлесс.
— Разумеется, нет, — отвечал Смит. — Но какой-нибудь честный протестант мог взять это дело на себя, чтобы придать ему больше достоверности. Пусть наш молчаливый друг рассудит, не кажется ли это самой верной разгадкой всего дела.
— Прошу извинить меня, джентльмены, — сказал Джулиан. — Я только что приехал в Англию и не знаю всех обстоятельств, вызвавших такое брожение умов. С моей стороны было бы слишком самонадеянно высказывать свое мнение в присутствии джентльменов, которые так хорошо рассуждают об этом деле; к тому же, должен признаться, я очень устал — ваше вино гораздо крепче, чем я думал, или я выпил его больше, чем предполагал.
— Что ж, если вы хотите часок соснуть, то не церемоньтесь с нами, — сказал Гэнлесс— Ваша постель — все, что мы в состоянии предложить, — вот эта старинная софа голландской работы. Завтра мы должны встать пораньше.
— И потому я предлагаю не ложиться совсем, — объявил Смит. — Терпеть не могу спать на жесткой постели. Откупорим еще бутылку и разопьем ее под новейшую сатиру:
Паписты надоели нам! Всех заговорщиков — к чертям! А доктор Оутс лопнет сам! Тили-дили-там!
— Да, но как же наш пуританин-гость? — воскликнул Гэнлесс.
— Он у меня в кармане, дружище, — отвечал его веселый собутыльник. — Его глаза, уши, нос и язык — все в моей власти.
— В этом случае, когда ты возвратишь ему глаза и нос, пожалуйста, оставь у себя его язык и уши, — заметил Гэнлесс. — С этого плута достаточно будет зрения и обоняния; слухом и даром речи он, надеюсь, не воспользуется.
— Согласен, что это было бы недурно, — отвечал Смит, — да только это значило бы обокрасть палача и позорный столб, а я человек честный и отдаю Дану note 43 и дьяволу то, что им причитается. Итак,
А наш король, наоборот,
Пускай живет хоть до трехсот!
Пусть веселится, ест и пьет!
Королю — почет!
Во время этой вакхической сцепы Джулиан, завернувшись в свой плащ, вытянулся на диване, который ему указали. Он посмотрел на стол, из-за которого только что вышел, и ему почудилось, будто свечи потускнели и расплылись; он слышал звуки голосов, но уже не различал смысла слов, и через несколько минут заснул так крепко, как не спал еще ни разу в жизни.
Note41
И так всегда (лат.),
Note42
Давайте жить, пока мы живы (лат.).
Note43
Дан был в то время палачом в Тайберне. Он был преемником Грегори Брандена, который, как полагали многие, опустил топор на шею Карла I. Однако существовало подозрение, что истинным цареубийцей был кто-то другой, причем назывались разные имена. (Прим. автора.)