На Тонио нисходило умиротворение. Много лет назад, совсем в другой жизни, бывали у него такие часы, когда, убаюканный самим звучанием языка, он терялся в этой вселенной изящно переданных образов и идей. Внезапно его охватывала непередаваемая словами нежность к кардиналу; это было царство, в котором с Гвидо ему не приходилось бывать.

При этом Тонио хотелось немного приоткрыть и себя. Он был достаточно умен, чтобы понимать, что его преосвященство видел в нем всего лишь уличного мальчишку, воспитанного музыкантами, и мог желать, чтобы это так и было. В глазах Кальвино иногда читалось страдание, а чаще даже печаль. Кардинал мучился из-за своей «нечестивой» страсти к Тонио. Он был человеком, восставшим против себя самого.

И Тонио чувствовал, что в каком-то смысле все эти удовольствия – поэзия, живопись, музыка, равно как и лихорадочные совокупления, – были связаны с тем, что понимал кардинал под врагами духовного: с мирским и плотским.

Однажды кардинал попросил:

– Расскажи мне об опере, Марк Антонио. Скажи мне, что в этом хорошего? Почему люди ходят туда?

Каким простодушным казался он в этот момент! Тонио не смог сдержать улыбки. Ему не нужно было рассказывать о том, какую долгую битву вела Церковь с театром и актерами, с любой музыкой, кроме духовной, и о том, что именно страх Церкви перед выступлением на сцене женщин породил на свет кастратов. Все это его преосвященство и так знал.

– В чем ценность всего этого? – прищурившись, шепотом спросил кардинал.

«Понятно, – подумал Тонио. – Он считает, что захватил в плен некого эмиссара дьявола, который, сам того не ведая, проговорится и скажет ему правду». Ему пришлось сдержаться, чтобы не нагрубить.

– Мой господин, – медленно произнес он, – у меня нет ответа на ваш вопрос. Я знаю только радость, которую всегда приносило мне пение. Я знаю только, что музыка так красива и так мощна, что временами кажется похожей на само море или на небесный простор. Нет сомнения, что ее создал Бог. Это Бог выпустил ее в мир.

Кардинал был весьма удивлен его ответом. Он откинулся на спинку стула.

– Ты говоришь о Боге, как будто любишь его, Марк Антонио, – устало сказал он.

Кажется, Кальвино начинали терзать сомнения.

«Люблю ли я Бога? – подумал Тонио. – Да, вероятно, люблю. Всю свою жизнь, стоило мне лишь задуматься о нем, я испытывал любовь: в церкви, во время мессы, стоя на коленях у кровати… Но три года назад в Фловиго? Не думаю, что в ту ночь я любил Бога. Наверное, тогда я даже в него не верил».

Но отвечать кардиналу Тонио не стал. Он видел, как страдает Кальвино. И понимал, что ночь подошла к концу.

И он понимал также, что кардинал не сможет долго выдерживать эту борьбу. Грех был для этого человека его собственным наказанием. И Тонио становилось грустно, когда он понимал, что их встречам суждено скоро кончиться.

«Рано или поздно настанет момент, когда он отвергнет меня. Так пусть же сделает это милосердно, ибо если он поступит жестоко…»

Этого Тонио не в силах был себе представить.

Они расстались посреди темного спящего дома.

И вдруг, под влиянием незнакомых доселе эмоций, Тонио неожиданно для себя сжал стройную, гибкую фигуру кардинала в объятиях и прижался к его губам последним долгим поцелуем.

Потом, вспоминая это, он почувствовал сильное волнение. Его пронзила дрожь, когда он коснулся пальцем собственных губ. Ну как он мог испытывать любовь к тому, кто считал его чем-то непристойным, к тому, кто видел в нем кастрата, словно некий муляж, на который можно излить свою страсть, если не можешь обратить ее на женщину?

В конце концов, ему было все равно.

В глубине сердца Тонио знал, что ему все равно.

Каждый день с благоговейным молчаливым ужасом наблюдал он, как, святотатствуя в душе, кардинал у алтаря Господня сотворяет для верующих чудо пресуществления. Он смотрел, как кардинал отправляется в Квиринал[39], как идет утешать сирых и убогих.

Его поражало, что этот человек, какой бы сильной ни была обуревавшая его страсть, ни разу не проявил нерешительности. Он показывал всем любовь к Христу, любовь к своим братьям, как будто, победив гордость, знал, что все божественное вечно и бесконечно более велико, чем его собственная слабость, его порок.

И вскоре не было уже ни одного мгновения, когда при виде кардинала – хоть облаченного в малиновую мантию на церковных обрядах, хоть сидящего в одиночестве в глубине собственных покоев – Тонио не произносил про себя: «Да, пока мы вместе, я люблю его, по-настоящему люблю, и пока он желает меня, я буду давать ему такое удовольствие, какое он захочет».

Если бы только этого было достаточно.

Тем временем, возбужденный наблюдением издали за человеком, который обрел такую власть над ним, Тонио начал отдаваться обычным мужчинам, незнакомцам, которые натыкались на него среди бела дня в коридорах кардинальского дворца, даже бандитам, бросавшим на него недвусмысленные взгляды прямо на улицах.

Залы для фехтования, где в прошлом он искал утешительного измождения, превратились теперь для него в камеры пыток, заполненные здоровыми, полноценными и подчас грубыми телами молодых дворян, постоянно находившимися рядом с ним и сводящими его с ума.

Мужские торсы влажно поблескивали в распахнутых воротах рубашек, на руках рельефно обозначались мускулы, ясно просматривалась выпуклость мошонки. Даже запах мужского пота мучил его.

Прервав тренировку, он вытер лоб и закрыл глаза. А уже через миг увидел перед собой молодого флорентийца, графа Раффаэле ди Стефано, своего самого выносливого противника, который глядел на него с неприкрытым вожделением и восхищением, а потом виновато отвел глаза.

Неужели то, что всегда возбуждало его, было лишь страхом перед этими мужчинами? А может, то было желание, в котором он не хотел сам себе признаваться?

Он распрямил спину, готовый отразить клинок графа. Решительно надвигаясь, заставил его отступить. У графа были круглые темные глаза, обрамленные такими густыми ресницами, что создавалось впечатление, будто они подведены черной краской. За его мелкими, округлыми чертами не проступали скулы, а волосы казались такими черными, словно их обмакнули в чернила.

Учитель фехтования развел их в стороны. Граф получил царапину. Его тонкая белая рубашка была разорвана на плече. Но он не хотел прекращать бой.

И когда они снова сошлись, в графе не чувствовалось ни ярости, ни уязвленной гордости. Он лишь шевелил губами, старательно избегая мощного удара шпаги Тонио.

Бой был окончен.

Ди Стефано стоял, тяжело дыша. Темные волосы, росшие на его груди, доходили до самой шеи. А щетина на подбородке казалась столь грубой, что наверняка могла уколоть.

Тонио повернулся к графу спиной. Вышел на середину полированного пола и остановился, держа шпагу сбоку. Все взгляды были прикованы к нему. И он почувствовал, что ди Стефано приближается. От этого человека исходил какой-то животный запах – пряный, горячий. Флорентиец тронул Тонио за плечо:

– Пообедай со мной. Я в Риме один, – сказал граф едва ли не грубо. – Ты единственный фехтовальщик, который может справиться со мной. Я хочу, чтобы ты был моим гостем.

Тонио повернулся и посмотрел на него. В том, какого рода это приглашение, не было никакого сомнения, он прочитал все в прищуренном взгляде графа. Тонио заколебался и нехотя опустил глаза. И отказ свой пробормотал тихо, скороговоркой, словно светскую отговорку, произносимую на бегу.

Чуть ли не сердясь на себя самого, он плеснул в лицо холодной водой и долго и яростно тер лицо полотенцем, прежде чем повернуться к слуге, державшему наготове камзол.

Когда он вышел на улицу, граф, уже засевший покутить с приятелями в кабачке напротив, медленно поднял свой кубок, приветствуя его.

Богато одетые молодые люди в его окружении закивали Тонио. Тот поспешно скрылся в гомонящей толпе.

вернуться

39

Резиденция кардиналов в Риме.