Но в последующие недели ничего не случилось, если не считать того, что Лоренцо сменил свое место за общим столом, с тем чтобы Тонио мог видеть его зловещую улыбку.

Между тем занятия с Гвидо шли всегда по одному и тому же заведенному образцу, периодически расцвечиваясь чудесными маленькими победами. Гвидо при этом был с ним холоднее, чем всегда, однако все чаще вывозил Тонио с собой по вечерам.

Они посещали комические оперы, которые Тонио нравились больше, чем он мог ожидать (поскольку в них редко участвовали певцы-кастраты), и представления все той же трагической оперы в театре Сан-Бартоломео.

После того первого случая, однако, Тонио уже не сопровождал Гвидо на балы или званые вечера. Причины этого для маэстро оставались загадкой. Казалось, такая нелюбовь ученика к светской жизни несколько огорчала его. Он холодно говорил, что подобные развлечения были бы хороши для Тонио. На что тот отвечал, что устал или что ему лучше будет позаниматься. Пожав плечами, Гвидо уступал.

Когда случались эти маленькие споры, Тонио кидало в жар и в холод. Стоило ему подумать о женщинах, которые окружили бы его на этих балах, как он испытывал удушающий страх. А потом невольно начинал думать о Беттине в гондоле. Воспоминание было таким ярким, что ему казалось, он чувствует качание лодки, вдыхает запах воды, дышит воздухом Венеции и снова ощущает теплоту, влажность маленькой, покрытой волосами расщелины между ног Беттины, невероятную шелковистость кожи с внутренней стороны бедер, куда он порой приникал лицом.

В такие моменты он молча распрямлял спину и смотрел в окно кареты, словно был погружен в философские раздумья.

Возвращаясь однажды ночью из театра, Тонио подумал, что в стенах консерватории он никогда не будет в полной безопасности. Если учесть, что Лоренцо каждый раз встречал его своей зловещей улыбочкой, то стоит только удивляться, что такая мысль не пришла в голову Тонио много раньше.

И все же вечера эти значили для Тонио все. Он любил неаполитанские театры, и все нюансы спектаклей были важны для него. Временами после нескольких бокалов вина он становился весьма разговорчивым, и они с Гвидо в запальчивости постоянно перебивали друг друга.

Но иной раз к Тонио приходило обескураживающее понимание странности происходящего. Их с Гвидо общение по большей части походило на вражду. Тонио часто бывал столь же высокомерен, сколь Гвидо – мрачен.

Как-то ночью они ехали вдоль берега моря в открытом экипаже, ощущая солоноватость теплого воздуха, и Гвидо откупорил купленную им бутылку вина, а звезды в чистом небе висели, казалось, особенно низко и сверкали особенно ярко… Внезапно Тонио понял, что не может более терпеть ту холодность, что существует между ними. Он смотрел на профиль Гвидо на фоне белой пены и думал: «Этот грубый тиран делает мою и без того нелегкую жизнь еще тяжелее, хотя всего лишь несколькими словами похвалы мог бы ее облегчить. И в то же время передо мной – красиво одетый синьор, и говорит он со мной так, словно мы хорошие приятели, беседующие в гостиной. Гвидо – это два разных человека». Тонио вздохнул.

А маэстро, похоже, не понимал, о чем думает ученик. Тихим голосом он рассказывал ему о талантливом композиторе Перголези, ныне умиравшем от чахотки, который был осмеян в Риме на премьере своей первой оперы и так и не оправился от этого.

– Римская публика – худшая из всех, – вздохнул Гвидо.

А потом посмотрел на море, словно потеряв мысль. Но чуть погодя рассказал, что Перголези, его ровесник, много лет назад поступил в Консерваторию бедных детей Иисуса Христа. И если бы он, Гвидо, полностью отдался в свое время сочинительству музыки, то наверняка теперь и ему бы пришлось беспокоиться по поводу римской публики.

– А почему вы полностью не отдались сочинительству? – спросил Тонио.

– Я стал певцом, – пробормотал Гвидо.

И Тонио вспомнил пламенную речь, которую произнес перед ним маэстро Кавалла в ту ночь, когда он поднимался на гору. Он устыдился того, что забыл об этом. Он так много думал о себе, о своей боли, о своем выздоровлении, о своих маленьких победах, что почти никогда не размышлял об этом человеке, находившемся всегда рядом с ним. «Так, может быть, именно поэтому он презирает меня?»

– Та музыка, которую вы часто даете мне… Она ведь ваша, да? – спросил Тонио. – Она просто чудесная!

– У тебя нет права судить о моей музыке! – внезапно рассердился Гвидо. – Это я буду говорить тебе, хороша ли моя музыка, и это я буду говорить тебе, хорошо ли ты поешь!

Тонио был уязвлен. Он сделал большой глоток вина, а потом без предупреждения и неожиданно для себя самого обнял Гвидо.

Маэстро в ярости грубо оттолкнул его.

Но Тонио, смеясь, пожал плечами.

– Однажды вы обняли меня, нет, дважды, помните, – сказал он. – Так и я иногда хочу обнять вас…

– С какой стати! – рявкнул Гвидо.

Он забрал бутылку из рук Тонио и отхлебнул вина.

– Потому что я не презираю вас так, как вы презираете меня. И во мне нет такого раздвоения личности!

– Презираю тебя? – прорычал Гвидо. – Да ты лично меня вообще не волнуешь! Меня волнует только твой голос! Ты удовлетворен?

Тонио, откинувшись на спинку кожаного сиденья, обратил взор к звездам. Настроение его окончательно испортилось. «Какое мне дело до того, что чувствует или думает этот мужлан? Почему я обязан любить его? Почему я не могу просто брать то, что он мне дает?..» Потом он ощутил дрожь, предупреждавшую его о старой боли, и, чтобы отвлечься, стал размышлять об опере, которую они только что прослушали, о разных мелких музыкальных проблемах, о чем угодно, лишь бы не думать об одиночестве, которое он внезапно ощутил. На мгновение ему показалось, что в его жизни вообще никогда не было большого дома в Венеции, где он жил с отцом, матерью и учителями, составлявшими столь важную часть его жизни, и… Был только Неаполь, было это море, был этот его нынешний дом.

Пару дней спустя в конце особенно неудачного и жаркого дня Гвидо сообщил Тонио, что он может спеть маленькую партию в хоре консерваторской оперы.

– Но ведь это уже завтра вечером! – испугался Тонио, тем не менее подскочив от радости.

– Тебе нужно будет спеть лишь две строчки в конце, – успокоил его Гвидо. – Ты выучишь их в одну секунду. И тебе полезно уже сейчас испытать себя на сцене.

Тонио и мечтать не смел, что это случится так скоро.

Оказавшись за кулисами, он пришел в полный восторг и не успевал впитывать впечатления.

Он заглядывал в гримерные, где столики были уставлены пудреницами и румянами, и с благоговейным ужасом смотрел на огромный ряд разукрашенных арок, которые медленно поднимали веревками в черную пустоту над сценой, а потом беззвучно опускали вниз. На огромном пространстве за задником были собраны декорации других опер, казавшиеся Тонио бесконечным запутанным лабиринтом. Он наткнулся на золотую карету, покрытую бумажными цветочками, и на прозрачные холсты с еле заметными следами звезд и облаков на них.

Мимо пробегали мальчики со шпагами в руках, с золочеными картонными урнами, полными бумажных листьев.

И как только репетиция началась, Тонио был поражен тем, как из хаоса возникла гармония, цепочкой поплыли перед ним исполнители, оркестр вдохновенно грянул аккомпанемент, одна восхитительная ария сменялась другой, а голоса поражали виртуозностью.

На следующий день, не в силах побороть волнение, он с трудом мог сосредоточиться на своих собственных упражнениях, пока наконец Гвидо не свел их к тем двум строчкам, что предстояло спеть в хоре.

Лишь за час до поднятия занавеса Тонио увидел весь состав исполнителей в театральных костюмах.

Публика уже прибывала. В ворота въезжала карета за каретой. В коридорах слышались оживленные голоса, повсюду горели свечи, придавая зданию праздничную теплоту, оживляя ниши и закоулки, обычно скрытые вечерним полумраком Большую гостиную заполнила местная знать, явившаяся посмотреть выступление певцов и композиторов, которым предстояло впоследствии стать знаменитыми.