Он все больше времени проводил в классах – за исключением тех часов, что занимался фехтованием, – и никогда не принимал предложения других молодых людей присоединиться к их компании в кабачке или на охоте.

И снова и снова он встречал повсюду светловолосую художницу. Так, она оказалась в францисканской церкви, куда он пришел с другими студентами на обычное выступление. В другой раз он увидел ее в театре Сан-Карло: роскошно одетая, она сидела в ложе графини, не отвлекаясь смотрела на сцену и все время казалась погруженной в музыку.

И она приходила в консерваторию на каждое его выступление.

Время от времени он возвращался в дом графини с одной-единственной целью, хотя никогда не признавался себе в этом. Он ходил в часовню и смотрел на изысканные, темные по колориту фрески, на удлиненное лицо Девы Марии, на ангелов с мощными крыльями и мускулистых святых. Делал он это всегда в поздний час и всегда выпив чуть больше вина, чем следовало. А встречая художницу в бальном зале, смотрел на нее так открыто и долго, что ее семья, конечно же, должна была бы воспринять такую дерзость как оскорбление.

Но этого никогда не происходило.

Однако больше всего его поглощала консерваторская жизнь, и ничто не могло по-настоящему нарушить ее распорядок и его каждодневное счастье, не считая писем Катри-ны, которые, несмотря на то что он редко ей отвечал, становились все более и более откровенными.

Эти письма, которые всегда доставлял из посольства один и тот же молодой венецианец, были явно предназначены для чтения наедине.

Она тоже сообщила ему о рождении у Марианны второго ребенка и просто добавила, что этот ребенок так же здоров, как первый.

«Но незаконнорожденных отпрысков у твоего брата гораздо больше, чем законнорожденных, во всяком случае так мне рассказывают, и, похоже, даже его блестящие успехи в Сенате и советах не в состоянии удержать его от бесконечного наслаждения прекрасным полом.

Матушку твою, однако, он боготворит, и ты можешь нисколько не беспокоиться на ее счет.

Всех приводят в восхищение его энергия, сила и способность трудиться от зари до полуночи. А тем, кто выражает свое восхищение вслух, он тут же отвечает, что это пережитые им ссылка и несчастья научили его ценить жизнь.

Конечно, при малейшем упоминании имени его брата Тонио у Карло тут же на глазах выступают слезы. О, как счастлив он услышать, что ты вполне благополучен там, на юге, и тем не менее он очень озабочен известиями о твоем пении и твоих успехах в фехтовании.

«Сцена? – спрашивает он меня. – Ты считаешь, он и в самом деле мог бы пойти на сцену?» Он признавался мне, что представлял себе тебя таким, как твой старый учитель, Алессандро.

На что я заметила, что ты скорее намерен стать новым Каффарелли. Видел бы ты выражение его лица!

«В таком случае все будут его жалеть! Ты только вообрази! Представляешь, – говорит он, – что значит для него, если ему будут все время напоминать об этом бесчестье!»

«А эти дуэли! – говорит он мне. – Что ты скажешь обо всех этих дуэлях? Я ведь хочу лишь того, чтобы он был в покое и безопасности».

«Так-то оно так, – замечаю на это я. – И нигде нет большего покоя и безопасности, чем в могиле». На это он реагирует еще более эмоционально и покидает мой дом, обливаясь слезами.

Но вскоре он возвращается, изрядно отяжелевший от вина и уставший от игорных домов. И, глядя на меня затуманенным взором, обвиняет меня в назойливости и говорит: "Да, ты должна знать, я часто думаю о том, что для моего несчастного брата Тонио было бы куда лучше, если бы хирург сплоховал и нанес ему более значительное увечье и теперь он был бы уже на небесах'.

«Но почему? – изумляюсь я. – Какие ужасные вещи ты говоришь! И почему? Ведь он процветает!»

«А что, если его зарежут на какой-нибудь дурацкой дуэли? – вопрошает он. – Я не перестаю беспокоиться о нем ни днем ни ночью». И говорит, что никогда не отошлет тебе шпаги, о которых ты просил.

«Но шпаги можно купить где угодно!» – замечаю я.

«О мой брат, мой маленький братишка! – говорит он с таким чувством, что мог бы выжать слезы из публики. – Знает ли кто-нибудь, что я перенес!» И тут же отворачивается от меня, как будто не может доверить мне как особе слишком бесхитростной и неспособной к сочувствию всю меру своих разнообразных сожалений.

Но, честно говоря, Тонио, я прошу тебя быть осторожным и мудрым. Если он услышит о твоих успехах в фехтовании, то решит еще, что вынужден отправить в Неаполь пару дюжих бравос, чтобы они тебя охраняли. Думаю, что ты нашел бы компанию такого рода людей весьма стесняющей, если не сказать удушающей. Так что, Тонио, будь осмотрителен и разумен.

Что же касается сцены, твоего голоса, то неужели кто-нибудь может завидовать дару, полученному тобой от Бога? По ночам, лежа на подушке, я слышу, как ты поешь. Смогу ли я услышать это когда-нибудь наяву и обнять тебя, чтобы показать, что я люблю тебя сейчас еще больше, чем всегда. Твой брат глупец, раз не видит того, что тебя ждет великое будущее».

Прежде чем предать это письмо огню, как все предыдущие, Тонио долго носил его с собой.

Оно его сильно позабавило и в то же время странным образом заворожило, и по прочтении его ненависть к Карло вспыхнула с еще большей силой.

Перед его глазами отчетливо встал брат, вкушающий из чаши жизни под названием Венеция. Как явственно он представлял себе его перемещающимся из бального зала в зал Сената, на Ридотто, в объятия куртизанки.

Но все ласковые предостережения Катрины не возымели на Тонио никакого действия. Он ничего не изменил в своей жизни.

Он по-прежнему упорно посещал фехтовальный зал. А когда выпадала свободная минута, совершенствовал в тире свое искусство стрельбы из пистолета. Оставшись в комнате один, упражнялся с кинжалом так много, насколько это было возможно без регулярного вонзания его в мягкую человеческую плоть.

Но он знал, что не воинственность или храбрость заставляли его держаться так вызывающе с Джакомо Лизани или так совершенствовать свое мастерство владения различным оружием.

Просто он не мог более скрывать от кого бы то ни было, кем является на самом деле.

Все чаще и чаще по глазам встречных он понимал: им известно, что он – евнух. А взгляды молодых неаполитанцев говорили ему, что он завоевал их безусловное уважение.

Что касается сцены – его превращения в нового Каффарелли, как это великодушно сформулировала Катрина, – то он и хотел, и страшился этого так сильно, что порой приходил в отчаяние из-за полной путаницы в мыслях.

Он был уже отравлен овациями, гримом, роскошью красивых декораций и теми мгновениями, когда слышал свой голос, звенящий поверх других голосов, оплетающий своей непостижимой и мощной магией всех тех, кто хотел его услышать. И все же стоило ему подумать о великих театрах, как в душе рождался странно возбуждающий страх. «Два ребенка за два года!»

Иногда это всплывало в его сознании так четко и кололо так остро, что он даже останавливался. Два ребенка, и оба – здоровые сыновья!

У многих венецианских фамилий было только такое притязание на вечность.

И как он хотел, о, как он хотел, чтобы его мать и отец дали ему еще немного времени!