И они знали это. Как они вихляли бедрами, как насмешничали, как дразнили изголодавшихся зрителей!
Гвидо сомневался в том, стоит ли показывать это Тонио, рискуя доставить тому нестерпимые страдания. Но в то же время это помогло бы ему увидеть, как многократно усилится его воздействие на публику, согласись он исполнить женскую роль.
«Да, в этом заключается злая ирония», – думал Гвидо, слушая великолепные сопрано. Это было то же искусство, которым он занимался всю свою жизнь, но здесь оно превратилось в божественную непристойность, куда более наполненную чувственностью, чем та жизнь, которую оно воплощало.
«Это даст моим врагам новый повод для разговоров», – сказал тогда кардинал, застигнутый врасплох. И он был прав.
Гвидо вздохнул. Сделал несколько пометок в записной книжке, которую носил с собой в кармане. Он отмечал темперамент, привычки, несдержанные вкусы тех, кого видел.
Он не сомневался, что на сцене театра Аржентино в первый день нового года Тонио должен появиться в роли женщины. Да, его голос и без этого привлечет к нему внимание богов, но в Риме он должен стать воплощением той самой чувственности, плотской силы. Он и только он. И сам Гвидо не перенесет, если кто-то другой из молодых певцов воспользуется тем, что он этого не сделает. Он должен это сделать. Должен победить.
И это был всего лишь один из аспектов той битвы, что предстояла Гвидо, а он собирался одержать триумф по всем статьям. Он должен был наконец понять этот город и смириться с его безжалостностью, ведь в противном случае страх помешал бы ему сделать то, что он обязан. И, день за днем пускаясь в странствия по городу, он пытался его постичь.
И постепенно влюблялся в него.
Он рассматривал собор Сан-Джованни в Латерано, церковь Сан-Пьетро-ин-Винколи, сокровищницу Ватикана, заросшую травой громадину античного Колизея, разбросанные развалины древнего форума. А мимо с грохотом проносились кареты кардиналов, и проходили одна за другой процессии монахов в капюшонах, священников в рясах, духовных лиц со всего мира, прибывших сюда для того, чтобы услышать голос Святого Отца, разносящийся эхом не только по самой большой на земле церкви, но и далеко за ее пределы – за земли и моря, до самых концов христианского мира.
Стоя на площади Сан-Пьетро, Гвидо уже не в первый раз ощутил величественность и неприступность Вечного города. Даже в воздухе Рима чувствовалось что-то особенное. Но что?
Ему слышались какой-то гул, какое-то бурление и казалось, что сам гигантский город является сердцевиной вулкана. Это был кратер, из которого вырвались огонь и дым, и все живущее и борющееся здесь было связано какой-то общей силой.
И разве не справедливо, что именно в Риме все и вся должно было проходить последнюю проверку? Пусть публика освистывает, и кричит, и изгоняет из театров и самого города всех тех, кому нет места в этом пантеоне. В конце концов, это не прихоть, это ее право.
Он отправился домой.
И работал над оперой, пока не заболели глаза и он не перестал слышать ноты, которые записывал. У него было написано уже множество арий для всех голосов.
Но все еще не было сюжета.
Наконец кардинал прислал за Тонио и попросил его спеть.
Ужин мог считаться неофициальным: на него были приглашены всего тридцать пять персон; за столом велись оживленные разговоры. И когда в дальнем углу зала, рядом с клавесином появился Тонио, его заметили далеко не все.
Гвидо дал ему простенькую арию с легко запоминающейся мелодией, которая могла раскрыть не больше чем четвертую часть его таланта и возможностей. Когда он запел, Гвидо оторвал глаза от клавиш и стал следить за реакцией присутствовавших.
Голос Тонио был высоким, чистым, исполненным грусти. Когда он запел, все беседы прекратились, головы гостей повернулись в его сторону.
Кардинал тоже смотрел на певца. Его чуть раскосые глаза со странно гладкими веками слегка поблескивали.
На протяжении ужина в перерывах между разговорами, требовавшими его внимания, он уничтожал все, что подкладывали ему на тарелку. В манере, с которой он ел, присутствовала неприкрытая чувственность. Он резал мясо большими кусками, пил вино большими глотками.
И в то же время он был таким худым, что казалось, все, что он поглощает, тут же сгорает у него внутри. Порок превращался в настоятельную потребность, даже когда он подносил к губам блестящие виноградинки.
Теперь же, когда Тонио запел, кардинал больше не обращал внимания на еду. Он воткнул в деревянную столешницу длинный нож с украшенной жемчугом ручкой и, обхватив ручку руками, оперся на нее подбородком.
Он не сводил глаз с Тонио, и на лице его читалось выражение серьезной озабоченности.
По ночам Гвидо часто сидел за своим письменным столом, чувствуя такую усталость, что даже не мог записывать ноты. Иногда он настолько выбивался из сил, что был не в состоянии дотащиться до кровати и раздеться.
О, если бы он мог лежать рядом с Тонио просто так, чтобы это было нечто само собой разумеющееся! Но время долгих, до самого утра, объятий прошло, в лучшем случае ушло на какое-то время. И снова к Гвидо вернулся прежний страх, от которого в этих чужих комнатах у него не было защиты.
И все же он не смог бы отрицать, что ему доставляло определенное удовольствие отправляться на поиски своего возлюбленного, было что-то сладкое и таинственное в том, чтобы, тихо ступая по холодному полу, пересечь комнату, открыть дверь и приблизиться к его постели.
Вот и теперь он отложил перо и посмотрел на лежавшие перед ним страницы. Все получалось таким гладким, но без тени вдохновения! Уже совсем скоро предстояло придать всему сочинению завершенную форму. Весь вечер он читал самые разные либретто Метастазио (на котором теперь все были словно помешаны и который, к счастью, был римлянином), но не мог найти подходящего сюжета. А все потому, что не одержал еще последней победы. И нынче ночью одержать ее не было никакого шанса.
Но сейчас он не мог думать. Его снедала страсть к Тонио.
Желание нарастало медленно, но неотступно.
Гвидо хмыкнул, постучал по губам костяшками пальцев и стал мысленно представлять себе сцены, доставлявшие ему сладкое мучение.
Потом тихо пересек комнату. Тонио был погружен в глубокий сон. Волосы ниспадали ему на глаза. Лицо было совершенным и на вид безжизненным, как у статуй работы Микеланджело. Но с первым же поцелуем Гвидо ощутил губами его тепло.
Он сунул руку под покрывало и притянул Тонио к себе. Глаза юноши распахнулись, он застонал и попытался вырваться, спросонья испугавшись. Его тело было горячим, как у ребенка, мечущегося в жару. Потом он открыл рот, чтобы впустить Гвидо.
Они лежали в темноте рядом. Гвидо старался не заснуть, потому что не мог допустить, чтобы его застали в постели Тонио.
– Ты все еще мой, целиком и полностью? – прошептал он, ожидая, что ответом ему будет тишина.
– Я всегда твой, – ответил Тонио сонно.
Казалось, это звучит не его голос, а голос спящего внутри его существа.
– И тебе больше никто не нужен?
– Никто.
Тонио зашевелился, прижался к Гвидо, обвил его руками, уютно устроился у него на груди. Когда они так сплелись и гладкий горячий живот Тонио оказался на уровне полового органа Гвидо, тот погрузил подбородок в густые черные волосы юноши, которые всегда изумляли его своей мягкостью.
– А ты никогда не представлял себе, что это может случиться? – медленно спросил он. – С мужчиной? Или с женщиной?
Он закрыл глаза, и его словно унесло потоком нежности, когда он услышал ответ, такой же тихий, как прежде:
– Никогда.