Две недели назад в Лондон приехала хорошенькая деревенская девушка, которой восхищался лишь узкий круг ее друзей. А вернулась знаменитая красавица, чье лицо, растиражированное газетными фотографами, известно всей стране.
Быть может, лучше для нее было бы выглядеть подавленной и удрученной; однако ничто не было так далеко от уныния, как живая прелесть Моны. Когда она улыбалась, даже принужденной улыбкой, — нельзя было не улыбнуться в ответ.
В ней была какая-то природная веселость: глаза всегда блестели, голос звенел серебряным колокольчиком. В свои восемнадцать лет Мона сияла кипучей красотой юности, словно играющий на солнце родник.
Миссис Вейл почти ничего ей не говорила. Все происходящее глубоко ее тревожило, но она одна в целом свете понимала, что в происшедшей трагедии Мона была лишь невинной зрительницей.
Понимала она и то, что досужие сплетники, обсуждающие эту трагедию, ни за что не согласятся признать невиновным кого-либо из ее участников.
С какой-то злобной радостью люди хотят верить в то, что красота и богатство всегда ходят рука об руку с пороком, что за блестящим фасадом скрывается лишь пустота и гниль.
В то время в стране свирепствовал экономический кризис. Люди лишались работы, теряли сбережения и уверенность в завтрашнем дне. Их мир рушился — и их утешала мысль, что все рушится вместе с ним.
Вот почему они с наслаждением читали о «тайнах высшего общества» и черпали из бульварных газет убеждение, что у богатых, знатных и знаменитых тоже не все гладко, что и эти столпы общества прогнили насквозь.
Мона сбежала домой, но, как выяснилось, этого было недостаточно. Чтобы спрятаться, ей следовало бы уйти в затвор.
Мир настойчиво стучал в ее дверь. Беспрерывно звонил телефон — ее осаждали фотографы, репортеры, рекламные агенты, театральные антрепренеры. Все надеялись что-то от нее получить, как-то использовать ее новообретенную славу в своих целях.
Несколько дней на звонки отвечала миссис Вейл, а Мона, лежа на кровати у себя в спальне, рыдала над письмом, которое могло бы рассказать всем этим людям историю куда более простую и человечную, чем им хотелось услышать.
Но вряд ли их заинтересовала бы такая обыкновенная, старая как мир история — о девушке с разбитым сердцем, девушке, любящей мужчину, которому она больше не нужна.
Однако юное сердце упруго — разбить его нелегко. Несколько дней Мона рыдала и мечтала умереть — а затем утерла слезы, разорвала письмо Лайонела на мелкие кусочки и, в приступе романтизма, отправилась с ним на развалины старинного замка.
Здесь она раскинула руки — и белоснежные клочки бумаги, подхваченные легким ветерком, закружились вокруг нее, словно лепестки отцветших цветов.
Потом Мона накрасила губы алой помадой, вздернула подбородок — и вышла на поединок с целым светом.
Одним из первых ей встретился Майкл.
Как и все остальные, он неверно истолковал и ее смех, и беззаботно-равнодушный тон в разговорах о происшедшем, и нежную улыбчивую красоту, ничем не выдававшую ее тайного горя.
Он сурово ее осуждал, и каждое его слово жалило израненную душу Моны, словно удар кнута.
Она насмехалась над Майклом, жестоко его «отбривала»; и в то же время что-то в ней страстно желало, чтобы он понял ее и пожалел.
Но Майкл ничего не понял, а больше Мона ни к кому не могла обратиться за утешением.
Вот почему, когда в деревню, рыча мотором, распугивая голубей на крышах и кур во дворах, въехал на сверкающем гоночном автомобиле Нед Карсдейл, Мона поспешила ему навстречу.
По крайней мере, это друг, который ее не осудит! Друг, взявший на себя труд разыскать ее и приехать за ней сюда.
— Возвращайся в Лондон, — предложил он. — Зачем ты здесь торчишь?
— Не знаю… — ответила Мона.
В самом деле, она уже не понимала, зачем вернулась в деревню. Зачем плакала над письмом, обрывки которого унес ветер. Зачем слушала Майкла и позволяла ему причинять ей боль.
— Возвращайся! — сказал Нед, и она согласилась.
Он сказал, что друзья не понимают, куда она пропала, что без нее на самых шикарных вечеринках стало скучно, словно на похоронах, — и она не слушала больше ни уговоров матери, ни ворчливых упреков няни.
Она собрала вещи, и в тот же вечер они уехали.
Нед восседал за рулем, словно юный золотоволосый викинг на палубе своего драккара. Без шляп, в открытой машине, с ревом промчались они по тихим деревенским улочкам. Многие смотрели им вслед — но сами они видели только друг друга. Обоими владел дух бесшабашной юности, презирающей опасность, рвущейся в бой с судьбой, — юности, еще не знающей и не желающей знать, что за все приходится платить.
Автомобиль, словно сказочная колесница, нес их прочь из скучного мира законов и правил — в туманное, но полное соблазнов будущее.
Своей машиной Нед очень гордился.
— Доедем до Большого Северного шоссе, и я разгоню свою крошку на полную мощность! — прокричал он, перекрикивая рев мотора.
— Давай! — ответила Мона.
Они неслись по проселочным дорогам, не без труда вписываясь в повороты. Лишь раз Мона оглянулась назад. На теплом фоне заката темнел силуэт особняка Меррилов с его островерхой крышей и многочисленными трубами — мрачный, даже угрожающий.
«Да не все ли мне равно, что подумает Майкл?» — сказала себе Мона.
И все же она понимала: Майкл многое значит в ее жизни. Пусть с ним связаны лишь воспоминания детства — это хорошие воспоминания: память о смехе и играх, о чистосердечном веселье, о ничем не омраченном товариществе.
Но теперь Майкл стал ей врагом — а друзья ждут ее в Лондоне.
Хотя… друзья ли они ей? Всех этих людей Мона почти не знала, да и они не особенно стремились ее узнать. Суетные, жадные до новостей и развлечений, они интересовались ею, потому что она «вошла в моду». Нет, она совсем одна… может быть, только Нед… да, кажется, Неду она в самом деле нравится.
Мона укуталась покрывалом, которое Нед бросил ей на колени, вдохнула запах привезенного им букета тубероз.
Эти цветы она приколола к воротнику своего твидового пальто: они соблазнили ее странным экзотическим ароматом.
Цветы казались ей частью той жизни, к которой мчал ее автомобиль, — жизни, состоящей из веселья, восторгов и сюрпризов, полной музыки, шампанского и наслаждений.
Жизнь, где важны только развлечения, где никого не интересует ворчание консервативных стариков. Где такие, как Майкл, считаются безнадежными занудами.
Мир, где перед тобой стоит один-единственный вопрос: куда бы сегодня пойти повеселиться, чтобы было еще круче, чем вчера?
Лайонел этого не одобряет, подумалось ей вдруг. Но что ей теперь до Лайонела и его одобрения?
Он скоро женится. Быть может, сейчас он обнимает Энн Уэлвин. Никогда больше его руки — изящные, чувственные руки, которые она так любила, — не прикоснутся к ней.
На миг Мона зажмурилась, подставив лицо ветру. Остро, как наяву, встали перед ней воспоминания: губы Лайонела, слитые в поцелуе с ее губами, его голос, называющий ее «милая», говорящий о ее красоте.
Лайонел нежно касается пальцами ее шеи, отбрасывает назад кудри, чтобы найти ушко…
Лайонел любит ее — и любовь его такова, что словами ее не описать…
Но что толку об этом думать? Мона открыла глаза, придвинулась к Неду, положила руку ему на колено. С широкой улыбкой он обернулся к ней; глаза его горели радостным возбуждением.
— Сейчас я ее разгоню! — крикнул он. — На хорошей дороге моя малышка выдает девяносто в час!
— Отлично! — ответила Мона. Ветер сорвал ответ с ее губ и унес прочь.
— Ты такая классная! — прокричал Нед. — Слушай, Мона, давай поженимся, а?
Мир несся мимо них со страшной скоростью: дома, деревья, запряженная в телегу лошадь, ребятишки на велосипедах…
— Скажи «да»! — прокричал он, не отрывая глаз от дороги.
Он улыбался; последние лучи заходящего солнца играли в его золотистых волосах.
— Почему бы и нет? — ответила Мона.
И вдруг заплакала. Слезы беззвучно текли по ее лицу, ветер срывал их и уносил назад, в прошлое. Все быстрее и быстрее они мчались в Лондон.