— Именно так, — с грустной улыбкой ответила Мона. — И если бы ты только знала, няня, как ярко горела моя свеча!
Старушка фыркнула.
— Ты никогда ни в чем не знала меры! Этакая неугомонная! Но теперь-то ты дома — уж мы тебя откормим… хотя, видит бог, не знаю чем! Масла нынче не найдешь, да и сахара тоже. Я уже говорила твоей матери: в наши дни не знаешь, как и гостей-то принять — совсем угостить нечем!
Мона вдруг крепко обняла няню и поцеловала ее в морщинистую щеку.
— Няня, милая, как же хорошо дома!
— Да уж, еще бы! Давненько ты дома не была — в будущем апреле пять лет исполнится!
— Неужели столько времени прошло?!
— Да, столько времени прошло! — передразнила ее няня. — Я и матери твоей говорила: просто неприлично на много лет забывать о родных… но разве ж она меня послушает? Я ей говорю: «Напишите ей и велите вернуться», а она все свое: «Не надо, няня, ей там хорошо, она отлично проводит время. Именно об этом я всегда мечтала для своей дочери — чтобы она ездила по интересным местам, общалась с достойными людьми…»
Мона резко отвернулась. «С достойными людьми!» С губ ее рвался горький смешок. Если бы мама только знала…
Что бы она подумала о… Но нет, нет, нечего об этом думать: все прошло, все эти люди исчезли из ее жизни, остались навсегда закрытой главой. Она старалась забыть даже их имена. Немного времени, немного усилий — и все это изгладится из ее памяти.
Нет, конечно, не все — никогда она не сможет забыть Лайонела и то, что было между ними…
— Детка моя, ты что-то загрустила, — послышался голос няни.
— Загрустила? — отозвалась Мона. — Что ты, вовсе нет!
«Загрустила»… Что за глупое слово? Кто станет «грустить» оттого, что жизнь его разбита вдребезги? От этого не «грустят». От такого человек как будто утрачивает все чувства: он потрясен до основания, все кажется ему нереальным — он живет, словно в каком-то аду, лишенный права даже на скорбь.
— Я не грущу, — повторила она. — Я счастлива — счастлива, что вернулась домой. Пойдем вниз. Где мама?
— Готовит тебе чай.
— А что же, слуг больше нет?
— По утрам приходит одна женщина, помогает прибраться в доме. Замужняя, конечно, — незамужние теперь все на заводах да в полях работают. А в остальное время мы с твоей матерью сами справляемся.
— Боже мой! Как же вы вдвоем убираете целый дом?
— Большую часть комнат мы закрыли, — объяснила няня. — В начале войны у нас там жили эвакуированные, но теперь все вернулись в Лондон. Говорят, у нас тут тоска зеленая. Одна дуреха так и говорит: лучше, мол, помереть от бомбы, чем от скуки. Вот нахалка! Жаловалась, что у нас тут негде патлы ее завивать. Если снова начнут бомбить, может, примем к себе каких-нибудь детей, но пока что комнаты стоят пустые. Раз в месяц я их проветриваю, а все остальное время они стоят запертые.
— Может быть, это и к лучшему, — заметила Мона. — Дом всегда был слишком велик для нас — точнее, для наших доходов.
— А еще твоя матушка сдала сторожку. Не говорила тебе?
— Нет, никаких местных новостей я пока не слышала. А кому сдала?
— Какой-то писательнице, — ответила няня. — Дом ее в Лондоне разбомбили, а у нее трое маленьких детей. И муж, конечно: он тоже здесь, летчик, на аэродроме служит. Уж и не знаю, как они все там умещаются — сторожка-то такая крохотная, там и старику Ходжу с его старухой было тесно!
— А с ними что случилось?
— Умерли оба. Уже давно. Подхватили воспаление легких — и так, один за другим, в одну зиму и отдали богу душу.
— Да, я заметила на кладбище новые могилы.
— Не только они умерли за эти годы, — проговорила няня.
— Няня, поговорить о смерти мы еще успеем! — прервала ее Мона. — Я знаю, похороны в Литтл-Коббле — любимое развлечение, но сначала я хочу послушать о том, кто родился, а тех, кто умер, оставлю на потом.
Она вышла из комнаты и спустилась вниз по широкой дубовой лестнице с массивными резными перилами, видевшими времена королевы Елизаветы.
Лучи солнца, просачиваясь в холл сквозь цветное стекло, освещали просторное помещение странным призрачным светом. У подножия лестницы, в сумрачной полутьме, застыли два геральдических леопарда.
Мона отворила дверь в гостиную. Эта была длинная комната с низким потолком: над открытым камином здесь располагалась единственная достопримечательность Аббатства — портрет первого Вейла, владельца особняка, кисти Ван Дейка.
Миссис Вейл — невысокая, хрупкая, уже совсем седая, но бодрая и энергичная — разливала чай у камина. Услышав шаги, она обернулась к дочери и улыбнулась ей. Лицо ее, хранившее отблеск былой красоты, светилось добротой и любовью.
— Входи, милая, — пригласила она. — Я тебе поджарила тосты с маслом. Должно быть, ты проголодалась в пути. Хотела бы я угостить тебя омлетом, да только куры у нас отказываются нестись вот уже три дня — только сегодня с няней говорили, как нарочно к твоему приезду!
— Ничего страшного, все равно бы я не смогла сейчас есть.
— И все же хотела бы я предложить тебе что-то посытнее хлеба с маслом! Милая, теперь, когда ты дома, тебе надо хорошо есть — ты совсем исхудала!
— Стройность сейчас в моде, — легкомысленно откликнулась Мона.
— Стройность, но не истощение же! — ответила мать. — Пухленькой ты никогда не была, но сейчас щеки у тебя просто как…
— Просто скажи, что на меня страшно смотреть, и на этом закроем тему.
Мать нежно улыбнулась:
— Глупенькая, ты у меня всегда была красавицей! Я просто хочу, чтобы ты стала еще красивее. Тем более тебя так долго не было, что теперь я собираюсь всем-всем тебя показать!
— Господи боже! Кому показать?
— Всем друзьям и знакомым, — гордо отвечала миссис Вейл. — Ты не представляешь, как все обрадовались, услышав, что ты приезжаешь!
Мона взяла с блюда поджаренный ломтик хлеба.
— Неудивительно — теперь им есть о чем поговорить. С тех пор как я уехала, они, должно быть, только и ждут нового скандала.
— Милая, не говори так! — упрекнула ее мать. — Ты же знаешь, то… мм… происшествие уже совершенно забыто! Да многие здесь ничего и не знали — это ведь лондонские желтые газетенки подняли шум, а сюда почти ничего и не доходило… И потом, с тех пор ты успела выйти замуж!
— И овдоветь, — добавила Мона.
— Да, дорогая. Бедный Нед! А его родные так и не желают с тобой общаться?
— Ни слова от них не слышала.
— Не так давно я видела в газете что-то насчет его матери, — не унималась миссис Вейл. — Кажется, она организовала благотворительную ярмарку или что-то в этом роде.
— Очень может быть. Утомительная женщина, мне она никогда не нравилась.
— Бедняжка, мне ее жаль! Потерять единственного сына — и таким ужасным образом! И все же, мне кажется, это не извиняет того, что она тебе написала. Право, можно подумать, это ты его подтолкнула так глупо рисковать жизнью!
— Может, так оно и было, — проговорила Мона словно про себя.
— Милая, не говори так! — взмолилась мать. — Вечно ты стараешься выставить себя хуже, чем есть!
— Куда уж хуже.
— Мона!
— Прости, мама. Так ты говорила о том, как все радуются моему приезду и как тебе не терпится показать меня всем твоим друзьям. И как же мне одеться — в рубище, как кающейся грешнице?
— Милая, да что с тобой? Отчего ты такая злая?
— Прости, мамочка. Злая, это верно. — Поднявшись, Мона положила руку матери на плечо и нежно ее поцеловала. — В самом деле, я шучу глупо и зло, но это все от стыда…
— От стыда?
— Хорошо-хорошо, от смущения. Я ведь так давно не была дома!
— И все же это твой дом, и все эти годы он ждал твоего возвращения.
— Да, наверное. Дом, милый дом, — где бы я ни была, что бы ни делала, он ждал… и вот дождался. Наконец я здесь! И, хотя и боюсь немного, все же счастлива оттого, что вернулась домой.
— Боишься? Чего же тебе бояться?
— Разве я сказала «боюсь»? — быстро ответила Мона. — Что за глупое слово! Не слушай меня, мамочка. Лучше продолжай — ты начала мне рассказывать о своих друзьях. Так кому же ты собираешься меня показывать?