Текли ночные часы, а воображение Моны лишь запугивало ее все новыми и новыми ужасами вместо того, чтобы искать выход.

«Будь я посмелее, — думала Мона, — я бы просто велела Чар убираться ко всем чертям — и будь что будет!»

Но знала: никогда она не осмелится рискнуть счастьем своей матери.

А счастье миссис Вейл полностью зависит от веры в свою дочь и гордости за нее. Мона не вправе отнимать у нее эту единственную отраду — мать ее и без того слишком много страдала.

Муж ее — отец Моны — умер от рака. Умирал он долго и мучительно; врачи ничего не могли сделать, ибо опухоль обнаружили слишком поздно, когда операция была уже невозможна.

А до того, когда Моне было всего шесть лет, семью постигло еще одно несчастье. Брат ее родился мертвым; миссис Вейл долго пробыла между жизнью и смертью, а когда оправилась, врачи сказали, что детей у нее больше не будет.

С тех пор вся ее радость, весь интерес в жизни сосредоточился в единственном ребенке; а когда умер муж, она привязалась к Моне еще сильнее.

Мона никогда не забудет, с каким мужеством переносила мама все испытания в последние месяцы жизни отца.

А потом, когда он упокоился в семейном склепе Вейлов, мать не пролила ни слезинки; но на лице ее читалось такое безмерное страдание, что страшно было на нее смотреть.

Когда они ехали домой с кладбища, мать взяла маленькую Мону за руку.

— Милая моя, — проговорила она, — вот и остались мы с тобой вдвоем на всем белом свете. Только вдвоем… — И по застывшему лицу ее наконец покатились слезы безутешного горя.

«Она так верила в меня, а я предала ее веру! — думала Мона. — Господи, пожалуйста, пусть она никогда об этом не узнает!»

Жизнь матери всегда казалась ей кристально чистой и ясной. Миссис Вейл никогда не отступала от строгих принципов, ею самой для себя установленных; все, что считала своим долгом, она исполняла безукоризненно и с такой добротой и любовью к людям, что даже самые неприятные задачи в ее руках обращались в радость и удовольствие.

Иной раз казалось, что мать Моны возложила на себя монашеский обет — так самоотверженно и неустанно она приносила свою жизнь в жертву всем, кому нужна была ее помощь.

Если заболевала какая-нибудь женщина в деревне, миссис Вейл приходила к больной и всю ночь дежурила у ее постели. Случались ли у кого-то неприятности с детьми, с деньгами, с пенсией, с чем-нибудь еще — миссис Вейл бросалась на помощь.

В ее благотворительной работе не было ничего помпезного, ничего напоказ; о ней мало кто знал, но Мона догадывалась, что мама не только помогает людям в беде, но и утешает их в горе и успокаивает в тревогах не хуже священника.

Она жила тихой, спокойной деревенской жизнью: возделывала свой сад, следила за домом, обменивалась визитами с соседями и никогда не вмешивалась в чужую жизнь, если только люди сами об этом не просили.

Друзей у нее было множество, однако в глубине души она была одинока.

Она никогда об этом не говорила, но Мона без слов понимала, как мать тоскует по отцу. Семейная жизнь их была тихой, неяркой, без приключений и страстей, но они любили друг друга так, как только могут любить супруги.

Но муж безвременно ее оставил, и вся жизнь миссис Вейл сосредоточилась в том единственном, что осталось от ее семьи, в ее собственной плоти и крови: дочери.

«А я предала ее! — снова и снова повторяла себе Мона. — Ужасно, непростительно предала!»

Как же, должно быть, пуста и уныла была жизнь ее матери все эти годы, пока Мона скиталась за границей, слишком занятая своими делами, чтобы заехать домой хотя бы на несколько недель!

Писала она редко и немного, словно совсем не думая о том, как, должно быть, нелегко было матери объяснять знакомым ее продолжительное отсутствие.

«Она горда — она никогда не позволила бы себе в чем-то меня заподозрить», — думала Мона.

Но понимала: речь не только и не столько о гордости, сколько о любви, безусловном доверии, о вере в свою дочь — вере, которую нельзя разрушать, за которую не жаль отдать любую цену!

И все-таки что же ей делать?

Снова и снова Мона перебирала все возможности, но не видела пути к избавлению. Она в ловушке, и что хуже всего — в ловушке, куда загнала себя сама.

«Я получаю то, что заслужила, — говорила она себе. — Но почему из-за того, что я преступила заповеди, в которых была воспитана, должна страдать моя мать?»

Часы за окном пробили семь, и Мона встала с постели. Надела плотную твидовую юбку и толстый кардиган, сверху накинула бобровую шубу, голову повязала платком на цыганский манер, осторожно отперла дверь и на цыпочках спустилась вниз.

Няня уже возилась на кухне, но в остальном дом молчал. Мона отперла входную дверь и тихо выскользнула наружу.

Близился рассвет. Белая изморозь ложилась под ноги, и в кружеве голых древесных ветвей на фоне бледно-розовеющего неба чернели прошлогодние грачиные гнезда.

Мона перелезла через садовую ограду и пошла прочь от дома, через поля. Ей нужно было скрыться и побыть наедине с собой, подальше от Чар и ее угроз.

Под ногами хрустела мерзлая земля, ломались травинки. Стоял холод, но ветер стих, и весь мир как будто застыл в ожидании наступающего дня.

Мона дошла до своего любимого местечка на берегу озера, там, где земли Аббатства граничили с Парком. Оперлась о стену и задумалась, глядя на озеро. И вдруг… где-то совсем рядом торжествующе зазвенела первая песня птиц, вестниц утра!

Птичье пение как будто пробудило что-то, дремавшее в ней; утомление, отчаяние прошедшей ночи поблекло и отступило — нечто иное, живое и бодрое, поднялось в ее душе, властно рванулось вперед и вверх, навстречу восходящему солнцу.

«Возвращение к жизни», — подумала Мона.

Она чувствовала: так и есть. Энергия нового дня струится сквозь нее, она вновь стала единым целым с бесконечной Вселенной, со всей ее первозданной свежестью и силой.

В миг, когда золотое солнце поднялось над горизонтом, Мону охватило странное чувство. Каким-то внутренним зрением она словно видела целиком весь огромный, необозримый мир и в нем — потоки Жизненной Силы, проницающей все и вся: людей и зверей, одушевленное и неодушевленное, видимое и невидимое.

Видение это, величественное и неописуемое, тут же исчезло, но оставило по себе трепет, восторг и чувство новой, неисчерпаемой силы. Оно придало Моне мужества.

«Я буду бороться! — говорила она себе. — Я не позволю прошлому меня поглотить! Должен быть какой-то путь к искуплению — и я его найду!»

Незаметно для нее самой мысли ее превратились в молитву — молитву о помощи и защите для матери.

Она обращалась к Богу с такой простотой и уверенностью, каких не знала уже очень давно, может быть, с детства, когда перед сном поверяла Ему свои простые желания, не сомневаясь, что Он поймет и рано или поздно исполнит ее просьбу.

Долго ли простояла она у стены, закрыв глаза и сложив руки на груди, Мона не знала; но, открыв глаза, увидела, что к ней шагает через поле военный в длинной шинели и с винтовкой на плече.

«Кто бы это мог быть?» — рассеянно подумала она. Военный подошел ближе, и Мона его узнала: конечно же это Майкл в форме дружинника.

Подойдя к ней, он отдал честь, и Мона улыбнулась.

— Майкл! Не ожидала тебя здесь встретить.

— Иду с ночного дежурства. Этим путем быстрее всего с холма до моего дома.

И он указал на высокий холм, нависающий над долиной вдалеке.

— Похоже, спать тебе сегодня ночью не пришлось.

— Тебе, кажется, тоже.

Мона отвернулась:

— Ты прав, я сегодня плохо спала.

— Почему? — серьезно спросил он, но Мона постаралась, чтобы ответ прозвучал шутливо:

— Совесть нечиста — почему же еще?

Майкл не ответил. Снял с плеча винтовку и прислонил к стене, достал пачку сигарет, жестом предложил одну Моне. Та покачала головой:

— Еще слишком рано.

Он не стал закуривать — убрал сигареты в карман и несколько секунд спустя, словно решившись, задал вопрос: