— И ты начала подозревать?.. — прошептала Мона.

— Не люблю слово «подозревать», — ответила мать. — Скажем лучше: я забеспокоилась.

— Продолжай же, мамочка, я хочу знать все!

— Ну, мне показалось странным, что ты ни разу не упоминаешь Лайонела. Я, разумеется, знала, где он, и, когда вы с ним оказывались в одном месте, странно было, что вы не пересекались. Я знала, как невелико общество в Каире и в Вене — и там и там я была с твоим отцом, — так что со временем начала задумываться о том, не сознательно ли ты избегаешь упоминаний о Лайонеле в своих письмах. И все же я не была уверена — до тех пор, пока после его смерти ты не вернулась из Америки.

— Значит, тогда?..

— Тогда, дорогая моя. Я упомянула о его смерти — и увидела твое лицо. Ты думала, тебе удалось притвориться безразличной, но мать не так легко обмануть. В твоем голосе ясно звучала боль. И еще: как бы ты ни старалась это скрыть, в первые несколько недель после твоего возвращения я постоянно замечала, что ты очень несчастна.

А когда явилась миссис Стратуин и я заметила, что ты терпеть ее не можешь, но почему-то боишься ей отказать, я постепенно начала понимать, что происходит, пока мне не стало ясно, что пора вмешаться.

— Ох, мамочка, что же ты теперь обо мне думаешь! — простонала Мона.

Миссис Вейл ласково опустила руку на ее склоненную голову.

— А что же, по-твоему, я должна думать? — спросила она. — Что ты у меня дурочка?

— Дурочка?! — вскричала Мона. — Я погубила свою жизнь, а теперь и твою!

Миссис Вейл рассмеялась, и в смехе ее звучала нежность и любовь.

— Милая моя, мою жизнь ты никогда не погубишь. Ты здесь, со мной — чего мне еще желать? Помни всегда: мы любим людей не за то, что они делают, а просто за то, что они есть. Да если бы ты даже убила кого-нибудь, неужели, думаешь, я бы перестала тебя любить? Мне было бы больно и горько, но никогда я не разлюбила бы тебя: ведь ты — часть меня, моя плоть и кровь, и об этом я забыть не в силах.

Мона уже плакала, закрыв лицо руками, беспомощно и горько, так, как не плакала со дня смерти Лайонела.

— Не надо, милая, не надо! — утешала ее мать. — Теперь все хорошо: ты дома, никто тебя не обидит, пока я здесь, рядом с тобой.

Мона потянулась за носовым платком.

— Мамочка, — проговорила она, всхлипывая, — ты у меня такое чудо! Никогда не думала, что ты такая!

— У меня лишь одно желание — чтобы ты доверяла мне.

— Если бы я тебе доверяла, насколько все было бы проще! Но я думала только об одном — как скрыть все это от тебя. Понимаешь, мне было стыдно.

— Да, я так и подумала.

Мона вытерла глаза.

— Во что я превратила собственную жизнь! Почему не могла жить, как все нормальные девушки: выйти замуж, обзавестись домом, нарожать детей?

— Я бы очень этого хотела, — задумчиво проговорила мать. — Всегда надеялась, что рано или поздно так и произойдет, но, может быть… — Она остановилась.

— Что?

— Быть может, для некоторых людей жизненный опыт так важен, что за него не жаль заплатить любую цену. Видишь ли… мне трудно облечь свою мысль в слова… но всегда, даже в детстве, ты отличалась от других девочек. Была умнее, живее, подвижнее. Всегда хотела от жизни чего-то большего, чем тихое, безмятежное существование. Быть может, во всем, что с тобой произошло, был какой-то смысл, которого мы, в нашей человеческой слепоте, понять не можем. — Взглянув на Мону, она добавила: — Никогда не могла понять, почему иные верующие столь узколобы и нетерпимы. Мне всегда казалось, что вера, напротив, расширяет наш кругозор и помогает принимать людские слабости.

— И все же, мамочка, — настаивала Мона, — неужели ты на меня не сердишься? Ты такая честная, такая благочестивая; я ожидала услышать от тебя, что проявила слабость, поступила дурно, — а ты только сочувствуешь… Как-то это неправильно.

— Тому, что ты делала, я совсем не сочувствую, — ответила миссис Вейл, — но сочувствую тебе. Думается мне, каждый из нас заслуживает наказания. Но ты свое наказание уже получила.

Мона наклонилась и поцеловала мать в щеку.

— Мама, ты так правильно все говоришь, что мне просто нечего сказать в ответ! — Затем, взяв мать за руку, она прибавила: — Кроме одного — одно я все-таки скажу. Майкл хочет на мне жениться.

Мать ее просияла, но Мона добавила быстро:

— Но я не могу! Неужели ты не понимаешь, что это невозможно? Я не могу его обманывать, а если расскажу ему о Лайонеле, Майкл никогда этого не поймет!

— А зачем ему рассказывать?

Мона удивленно взглянула на мать:

— Ты хочешь, чтобы я оставила его в неведении? Но ведь это нечестно!

Миссис Вейл вздохнула:

— Да, так все говорят. И моя мать считала так же. Но, если хочешь знать мое мнение, это лишь предрассудок, идущий и против здравого смысла, и против всех законов человеческой психологии.

— Как ты можешь так говорить? — воскликнула Мона.

— Взглянем на это трезво, без эмоций, — предложила мать. — Ты хочешь исповедоваться Майклу в том, что обе мы считаем твоими грехами, потому что думаешь, что нечестно будет оставить его в неведении. Это традиционная идея викторианских времен: тогда считалось, что женщина должна все о себе рассказывать мужу и что, исповедуя свои грехи, она каким-то образом от них освобождается. Но на самом деле ты просто стремишься облегчить свою ношу. От того, что Майкл узнает о твоем прошлом, никто ничего не выиграет, ты просто, так сказать, сделаешь его свидетелем своих былых преступлений. Без всякого своего желания он сделается соучастником дел, которые, вообще говоря, совершенно его не касаются. Мало того, — продолжала миссис Вейл, — в попытке сделать Майкла чем-то вроде своего духовника ты забываешь о его чувствах. Ведь Майкл любит тебя. И любит именно такой, какова ты сейчас. Кто знает, быть может, особую любовь вызывают в нем именно те черты, что ты приобрела в результате своего опыта. Конечно, трудно судить, какой бы ты была, если бы не полюбила Лайонела, но… быть может, конечно, я ошибаюсь, но мне кажется, эта любовь придала тебе нежности, женственного очарования, какой-то трепетности, каких могло бы и не быть, живи ты более нормальной и обыкновенной жизнью.

— Да, понимаю, о чем ты, — медленно проговорила Мона, — и все же… мне это кажется диким.

— А мне кажется диким то, что ты защищаешь слабость, — возразила мать. — Да, слабость, пришедшую к нам из тех времен, когда мы смотрели на мужчин как на высших существ, как на безукоризненных судей слабого пола. Спроси себя вот о чем: стоит ли удовлетворение от того, чтобы во всем признаться Майклу, того, чтобы разрушить его веру в тебя? На мой взгляд, нет страшнее жестокости, чем разрушить чью-то веру. Мужчины как дети: полюбив женщину, они вверяются ей сердцем и душой. Готова ли ты разрушить доверие ребенка? А мужчина в таких делах — тот же ребенок.

— Быть может, ты и права, — проговорила Мона, — но как-то слишком уж все просто получается…

— Просто не будет, — ответила мать. — Это сейчас тебе кажется, что просто. На самом деле тебя всегда будет преследовать страх — страх, что Майкл как-нибудь все узнает, что ты не сможешь соответствовать его требованиям, что пережитое тобою как-нибудь, незаметно для тебя самой, огрубило тебя и испортило. От последствий содеянного уйти невозможно — в этом и наказание наше, и награда. Но, дорогая моя, никто за тебя твою жизнь не проживет. И, если ты действительно любишь Майкла, поступай так, как будет лучше для него, а не легче и удобнее для тебя.

Их беседу прервала няня, принесшая чай. Она пожурила Мону за то, что та не явилась к обеду, разожгла камин и вышла. Когда мать и дочь вновь остались вдвоем, Мона сказала матери:

— Не могу поверить, что Чар действительно уехала! Как будто окончился кошмар.

— Бедная женщина! — неожиданно проговорила миссис Вейл.

— Тебе действительно ее жаль?

— Очень жаль. Перед отъездом она рассказала мне кое-что из своей жизни, и я поняла: ей пришлось столкнуться с такими страданиями, такими искушениями, какие большинству из нас и во сне не снятся.