Старик еще больше сгорбился, и снова из глаз его потекли слезы. Лёни стало жаль его.

– Держись. Есть бог и для твоих детей.

– Какой там бог, сынок, он нас позабыл совсем. Если б хоть разок взглянул на нас, разве бросил бы в такой беде? Бог, он только богачей да беев и видит!

– И то верно, дедушка. Так оно и есть. – Лёни понимал, что старик говорит все это просто от отчаяния, не потому, что так думает на самом деле. – Ну, если не бог, то хорошие люди найдутся, позаботятся о твоих детях.

– Да где ж таких найдешь, сынок, нету их. А если и есть, так что они могут? Им своих-то нечем кормить, куда уж до моих!

– Опять плачешь, дед Ндони? Не надо! Закуривай!

К ним подошел высокий горец в чистых белых штанах, в новых опингах, вышитой безрукавке и белоснежной телеше, подпоясанный цветным поясом. У него было мужественное лицо с седыми усами и короткая седеющая шевелюра. Горец вытащил табакерку и бросил ее на колени деду Ндони. Сам он уже курил, вставив цигарку в длинный мундштук с янтарным наконечником. Присев на корточки напротив старика, горец обернулся к Лёни:

– А тебя когда привезли, парень?

– Вчера вечером.

– Откуда ты?

– Он из наших краев, господин Хайдар.

– Вот как. А как тебя звать?

– Лёни Штэмбари мое имя.

– Носи его на здоровье. Закуривай и ты.

Лёни взял табакерку и осторожно открыл. Ему нравился этот горец. Было что-то подкупающее в его внешности. Лёни отметил про себя, что лицо у него вовсе не такое уж суровое, как показалось вначале, а в разговоре оно то и дело освещалось улыбкой.

– Спасибо!

– На здоровье!

Лёни прикурил от самокрутки деда Ндони, но закашлялся после первой же затяжки. Отвык за два месяца.

Хайдар взглянул на него.

– Крепкий.

– Еще какой крепкий!

– Что там слышно об амнистии, господин Хайдар? Говорят, амнистия будет в ноябре? – спросил дед Ндони.

– Говорить-то говорят, да разве можно этому верить? Здесь только об амнистии и говорят без конца.

– Господин Зейнель сказал мне, что в нынешнем году многих выпустят, праздник будто большой будет. Как же это он называется?…

– Двадцать пятая годовщина независимости.

– Вот-вот! Говорят, будто выпустят всех заключенных.

– Дай-то бог! – Чувствовалось, что Хайдар говорит это, лишь бы не портить настроения деду Ндони. Взглянув на Лёни, он незаметно ему подмигнул.

Послышался крик надзирателя:

– Все по камерам!

Они медленно поднялись, стараясь растянуть время прогулки.

Дни, пришедшие вслед за первым, казались Лёни какими-то призрачными, как во сне, один незаметно переходил в другой: утром подъем, потом прогулка, переброситься несколькими словами с одним, с другим, потом опять в камеру, опять разговоры от нечего делать, расспросы, бесконечные толки по поводу амнистии. Постепенно он знакомился с товарищами по заключению. Они уже знали, за что посадили Лёни, а теперь каждый день он узнавал, что привело в тюрьму одного, второго, третьего. Чаще всего он узнавал это с чужих слов, но иногда кто-нибудь рассказывал о себе сам. Зачин у всех был один и тот же: сижу ни за что. Слыша это постоянно, Лёни вскоре и сам стал отвечать так же. За что посадили? Да ни за что! Ни один не начинал рассказывать, не произнеся прежде этих слов.

Прошло уже около двух недель, как Лёни привезли в тиранскую тюрьму. Как-то ночью он не мог заснуть. Было душновато, светила полная луна. Свет ее, проникая в камеру, отбрасывал тень от решетки на стену над головами заключенных, спавших на нарах, покрытых рогожами. Низкие дощатые нары тянулись по обеим стенам камеры. Лёни повернулся на бок и закрыл глаза.

Недалеко от него кто-то зашевелился.

Открыв глаза, он увидел, что Рамазан, крестьянин из Пезы, привстал и скручивает цигарку.

– Не спишь?

– Да, что-то не спится.

– Закуришь?

Лёни тоже поднялся и начал крутить самокрутку.

– Дай-ка и мне закурить, – приподнялся человек, лежавший рядом с Рамазаном.

– Тоже не спится?

– Очень душно.

– А мне луна спать не дает, – сказал Рамазан.

– Почему?

– Да напоминает о той ночи.

Они сидели на нарах, покуривая, и полушепотом разговаривали.

Рамазан стал рассказывать:

– Ночь была лунная, как нынче. Мы все были в поле, жали пшеницу, ночевали на снопах. Она встала да побежала к своему хахалю. Я как раз не спал, вскочил, да за ней. А тот ее ждал на краю своего поля. Я его хорошо знал, вместе росли. Спрятался я за кустом, хотел подсмотреть, да он меня заметил – и ко мне.

– Слушай, – говорит, – Рамазан. Я люблю Сание. Я женюсь на ней.

– Сание не про тебя, – говорю. – У нее жених есть.

– Сание не пойдет за него, – говорит он. – Она его не знает и знать не хочет. Она выйдет за меня.

– Нет, – сказал я. – Этому не бывать.

– Слушай, Рамазан, ведь мы товарищи, росли вместе, прошу, не мешай ты нам.

Потом сестра принялась меня просить.

– Брат, – говорит, – прошу тебя, не губи, не мешай нам. Не заставляй меня идти за другого. Отец пьян был, когда меня просватал.

– А ну заткнись, сука! – говорю ей.

А он на меня с угрозами:

– Замолчи, – говорит. – Не смей ее ругать!

Мне кровь ударила в голову от его слов, да ведь с пустыми руками что сделаешь? Хоть бы серп догадался захватить.

– Слушай, Хюс, – говорю ему. – Чтобы я больше не видел, как ты мою сестру обхаживаешь. Иначе нас пуля рассудит. А ты, – говорю сестре, – иди за мной.

– Не пойду! – отвечает, и к нему: – Уйдем отсюда, Хюс! Не вернемся больше в деревню!

– Хорошо, Сание, уйдем.

Взялись они за руки да и пошли. А я остался. Что я мог поделать? Бросился бегом в деревню, схватил револьвер. Отцу не стал ничего говорить. Уже светало. Сказали мне, будто видели их на шоссе, к Воре шли. Добрался я на попутном грузовике до Воры. Не знал, куда они дальше отправились: в Дуррес или в Тирану. Поехал в Тирану. Все утро их искал. Потом кто-то сказал мне, что вроде видели их у судебной канцелярии. Ну, думаю, прозевал, они уже записались, да и были таковы. Ан нет. Они, оказывается, пришли, когда чиновники расходились на обед. Попробовали одного уговорить, чтобы их зарегистрировал, а тот и слушать не стал.

– Приходите после обеда, – говорит, – в пять часов. Сейчас у нас перерыв, некогда мне с вами возиться.

Они остались ждать во дворе. Он прилег в тень под деревом, а она сидела у него в головах. Красивая она была, моя сестра, черные косы до пояса, глаза большие, брови как вороново крыло, да и он был собой видный, первый парень у нас на деревне. Любил я его, мы ж были товарищи, да только в тот день у меня словно разум помутился. Позор огнем жег. Разве могла наша семья стерпеть такое бесчестье! Как бы мы смотрели в глаза односельчанам? Что сказали бы семье жениха? Ведь у них семья большая, восемь мужчин – восемь ружей! Прольется кровь! Вошел я во двор канцелярии. Они меня не заметили. Подошел к ним и достал револьвер. Тут он меня увидал, хотел было вскочить, а я три пули подряд в него всадил, одну за другой. Он только вскрикнул разок да и повалился где лежал, весь в кровище.

А сестра как кинется на меня.

– Да покарает тебя господь! – кричит.

– Получай и ты, – говорю. И всадил в нее три остальные пули.

Она вскрикнула и упала ничком, возле него. Я не думал ее убивать, сам не знаю, что на меня нашло. Хотел я уйти, вокруг ни души не было. А ноги не идут. С места не могу сдвинуться. Стою как вкопанный с револьвером в руке и смотрю на них. А они, и мертвые, лежат обнявшись. Она, как упала рядом с ним, так и застыла.

– А дальше что?

– А что дальше? Там меня и взяли.

– Со мной то же самое было, когда я первого убил. Шел я за ним до самой Шкодры. Вижу, зашел в лавку. А как он вышел, выпустил в него всю обойму – шесть пуль. Он так и хлопнулся мертвый оземь. А ноги у меня не идут. Тут мне кто-то кричит: «Брось что-нибудь на землю!» Бросил я телешу, и тут же ноги отошли. С револьвером в руке через весь базар промчался, да прямиком в горы.