Помимо этого — десятки более мелких, но не менее важных подкурсов — к примеру, по языковой подготовке, начатой еще на общем курсе (здесь предполагалась стажировка в среде непосредственных носителей того или иного языка), даже приличный курс актерского мастерства, вел который профессионал высочайшего класса, заслуженный артист СССР и по совместительству работник спецслужб.

Это был один из немногих курсов, нравившихся Свиридову, и он достиг здесь наилучших успехов во всей группе.

Общая же программа обучения была настолько разнообразна и полифункциональна, что одно механическое перечисление нормативных и полуфакультативных курсов заняло бы около полусотни страниц мелкого печатного текста.

Уже через месяц Свиридов интуитивно понял и осознал то, что многие понимали лишь к исходу обучения в «Капелле», а именно — кого именно готовили из парней, потерявших всех родственников и предоставленных даже не самим себе, а неумолимой воле великого государства.

Ведь не могло быть случайным то, что сюда подбирались своеобразные «отморозки» — парни, потерявшие отца и мать, переставшие существовать для кого бы то ни было, утратившие простые и вечные ценности — любовь, милосердие, надежду. Радость простого человеческого счастья. Утрачивающие со временем даже чувство боли и разочарования.

Они стали такими — он, Свиридов, и его друг Афанасий Фокин.

Ведь не просто на занятиях по этике и философии (учащиеся обычных военных заведений слов-то таких не знают) им напрочь забывали говорить о Марксе, Энгельсе, Фейербахе, Ленине, наконец.

Столпах диамата.

На первый план выходили гении иррационализма — Фридрих Ницше, Артур Шопенгауэр, отец экзистенциализма Серен Кьеркегор, знаменитые психологи Ясперс и Юнг. В донельзя переиначенном виде, однобоко выпячивающем человеконенавистническую сторону учения этих философов.

Усиленно преподавался итальянец Чезаре Ломброзо — как родоначальник антропологической криминологии, которому с легкой руки руководителя курса профессора Климовского приписали взгляд на человека как на носителя так называемых злокачественных антропологических стигматов.

Проще говоря, курсантам преподнесли «хомо сапиенса» как итог противоестественной и жуткой мутации обыкновенной обезьяны, а не как венец эволюции, разворачивающейся по дарвиновской рецептуре.

Без сомнения, очень удачно сюда же вклинили и старика Фрейда. Все это — на правах эзотерической доктрины, неизвестной тупому марксистско-ленинистскому быдлу.

Под этим туманным и одновременно максимально содержательным наименованием выводился, естественно, славный советский народ.

Программа обучения в «Капелле» могла дать фору едва ли не любому вузу, а по ряду особенностей и вовсе не имела себе равных в стране.

Многим не удавалось усвоить эту сложнейшую и противоречивую информацию, хотя средний индекс интеллекта курсанта «Капеллы» был минимум в полтора раза выше среднего по школе. И тогда на помощь приходили психотропные препараты, верно закладывающие если не непосредственно в память, так в подсознание пренебрежение к человеческой жизни — чужой и собственной, — цепкое, безвылазное, граничащее если не с ненавистью, то с холодным расчетом, который был еще страшнее ненависти.

Вытравляемое только временем и болезненной ломкой собственной, уже сложившейся натуры.

Как легко убивать, когда ты твердо настроен на то, что этот мнимый «венец природы», на деле являющийся лишь жалкой выродившейся обезьяной, имеет права на жизнь не больше, чем клоп или таракан, нанюхавшийся инсектицидного средства.

А в группе «Капелла» готовили именно убийц — элитных, неуязвимых, способных выживать в любых условиях и убивать при любых, даже самых неблагоприятно складывающихся обстоятельствах.

…Свиридов старался никогда не вспоминать о тех годах, когда страшная государственная машина целенаправленно делала из него и Фокина и еще десятка им подобных курсантов великолепных монстров, отлаженную машину убийства, с прекрасно развитым инстинктом самосохранения, но не ради собственной жизни, а ради долга. Абстрактного понятия, но так страшно и конкретно реализуемого.

Он всегда думал, что прошлое отпустило его и Фокина из своих губительных тисков, что страшные уроки полковника Платонова и профессора Климовского если не забыты, так втоптаны на самое дно черной и липкой, как болотный ил, памяти о «Капелле».

Дай бог, чтобы это было так…

* * *

— Ну что, петух бройлерный, молчишь, бля? Че, думаешь, если ты со мной в молчанку будешь играть, падла, так тебе, козел, что-то светит?

Илья поднял голову и облизнул пересохшие губы. Где-то над крышкой стола, заваленного бумагами, в багровой дымке маячило длинное лицо следователя с толстыми, непрестанно шевелящимися губами и утиным носом, и тускло светились звездочки на погонах.

Майор угрозыска.

Он брезгливо кривил рот и говорил грубые и такие тяжелые слова, которые тем не менее почти не улавливались Ильей и падали, как бесполезно растрачиваемые бомбы на уже мертвую и запорошенную пеплом землю.

Илья не мог ничего понять: он был раздавлен так страшно и непонятно за что, за какие грехи обрушившимся на него безвылазным, черным, как жирная несмываемая грязь, горем. Он не мог говорить — только невнятно лепетал что-то.

— Ну так что, баклан.., будем писать чистосердечное признание, или как?

— Я никого не убивал.

— Да ты что мне тут динаму крутишь, пидрила?

Не убивал? Да тут на тебя столько всего, что хватит, чтобы тебя на зоне двадцать лет харили паровозом, козлодой!

— Я не убивал… — бесцветным голосом повторил Илья.

— Ну хорошо, раз не хочешь по-хорошему, — проговорил майор. — Тогда поступим иначе. Щас я тебя заброшу в камеру к уголовникам, и тогда посмотрим, как ты у меня запоешь, падла. Ты парень сдобный, им такие женщины в самый раз.., придушат немножко, чтоб помягче был, а если что.., доминошку в зубы, хлопнут в точило — и новая минетчица Дуня к сдаче в эксплуатацию готова. Никакой стоматолог не поможет. Да ты хоть сечешь, сука, что с тобой там сделают? А, шнявка понтовая?

Свиридов-младший молчал: он был парализован ужасом.

Майор скривился и снял трубку:

— Савин? Этого, который щас у меня — в тринадцатую. Да, к уркам. Да.

…Их было четверо. Они неподвижно лежали на нарах, и только через минуту после того, как ошеломленного, помятого, взъерошенного Илюху впихнули в зловонную камеру, один из них, здоровяк с рассеченным лицом и толстенной красной шеей, приподнялся и, прищурившись, посмотрел на Свиридова-младшего.

— А, Машку привели, — усмехнулся он и словно бы нехотя спрыгнул на пол.

Это был детина с бульдожьей харей типичного уголовника. По степени татуированности кожных покровов он не уступал какому-нибудь маорийскому вождю с новозеландского острова Ика-на-Мауи: наколками были испещрены плечи, грудь, руки, пальцы, и даже на шее красовалось нечто вроде наполовину вынутого из ножен кинжала.

— Говорят, ты, друг, тут по «мокрухе» прописан, — сказал второй, существо неопределенного пола с острым носиком и маленькими крысиными глазками. — Жену замочил, так, да? Нехорошо это.

— Да зачехли ты базар, Крыс, — буркнул татуированный здоровяк. — Чего с Машкой пить? Ишь какие булки раскатал, падла. Зажирел.

И он, протянув руку, хлопнул Илюху пониже спины.

Тот попятился к стене и, прислонившись к ней спиной, вцепился ногтями в холодный мокрый бетон.

— Да не парься ты, слышь, — сказал Илье третий и медленно приблизился к нему. — Кабан этот.., он фишки совсем не сечет.

Этот третий был самого зловещего вида: синее, болезненное, небритое лицо, выбитый левый глаз, зубы через один. На своем тощем кадыкастом горле он держал костлявую кисть, больше похожую на куриную лапку, чем на нормальную человеческую руку.

На этой щуплой птичьей лапке не хватало двух пальцев.

— Уткнись, Кабан.

Татуированный, по всей видимости, и носил выразительное погоняло Кабан, потому что при упоминании его заворчал, но от Ильи отошел.